Ледяной телескоп (сборник) Михаил Клименко Библиотека советской фантастики (Изд-во Молодая гвардия) #1978 Клименко М. Ледяной телескоп: Научно-фантастические повести и рассказы. / Худож. Р. Авотин. М.: Молодая гвардия, 1978. — (Библиотека советской фантастики). — 272 стр., 75 коп., 100 000 экз. Михаил Клименко ЛЕДЯНОЙ ТЕЛЕСКОП (сборник) ЛЕДЯНОЙ ТЕЛЕСКОП 1 Где-то уже за полночь я успокоился и стал засыпать. Весь вечер мне звонил Кобальский, наш местный фотограф. Просил помочь ему. Все задавал какие-то странные вопросы: на ходу ли мой автомобиль, умею ли я плавать, не занят ли буду завтра утром. Я спросил, чем же в конце концов могу быть полезен. Он забормотал, что-де так сразу всего и не расскажешь, тем более о чем говорить, если помочь я не согласен… И вдруг спокойно так предлагает: если я ему помогу, он принесет мне алмаз величиной с арбуз. Ну что на это скажешь? Я нагрубил ему. Пообещал надрать ему уши, если он позвонит еще. И лег спать. Я не мог отключить телефон, так как ждал междугородного звонка от дяди Станислава. Дядя занимался археологическими исследованиями где-то в Хорезмском оазисе и много лет у нас не появлялся. И вот накануне я получил от него письмо-телеграмму с предложением во время моих студенческих каникул принять участие в экспедиции — в поиске развалин какого-то занесенного песками замка Шемаха-Гелин. О своем согласии я и должен был сообщить ему по телефону. Будто назло дождавшись минуты, когда уже невозможно поднять отяжелевшие веки, телефон зазвонил опять. «Наконец-то дядя Станислав!» — подумал я и вскочил с постели. — Да, да! — крикнул я в трубку. — Алло! Максим слушает. — Максим, вас снова беспокоит Кобальский. Умоляю, не бросайте трубку! Послушайте, не будьте так наивны и упрямы. Если вы согласитесь мне помочь, я сейчас же принесу вам то, о чем упоминал. Итак, вы решились? — Представьте себе — спал! И ничего не решал! — сердито закричал я, преодолевая сонную хрипотцу, и закашлялся. Сообразив, скорее смутно почувствовав, что дело тут нечистое, что это не просто какое-нибудь шутейное надувательство, я сказал! — Вообще-то я, конечно, согласен вам помочь. Но понимаете, тут с минуты на минуту должен позвонить дядя Станислав. И мне, наверное, срочно придется выехать на ту сторону Каракумов. — А-а… — протянул Кобальский. — Дядя Станислав… Станислав Грахов? — Да, он мой дядя. — Отличный человек, должен я сказать. Мне приходилось работать в его экспедиции… — не то вспоминая, не то о чем-то раздумывая, сказал он. Голос его отдалился, он с кем-то стал разговаривать вдалеке от трубки. Насколько я уловил из обрывков долетавших до меня фраз, речь шла о том, что я вроде бы не знаю древнегреческого алфавита, а кто-то самонадеян… Понять что-либо определенное из этого вздора было невозможно. Голос его исчез. Он положил трубку. Раздосадованный, я снова лег спать. Долго ворочался с боку на бок. Сон не возвращался. Я лежал с открытыми глазами и думал, вспоминал, что мне известно о Кобальском. В наши края он приехал недавно. Кроме фотографии, он еще интересовался голографией. Один из приятелей как раз на днях говорил мне, что Кобальский сделал какое-то эпохальное открытие. Я, как и многие другие, этим устным сведениям о какой-то голографии серьезного значения не придавал. Минут через сорок, когда я уже снова засыпал, опять раздались звонки. Я, словно оглушенный, тупо слушал далекий телефонный трезвон и не поднимался. Скоро телефон звонить перестал… Как я узнал много позже, это и был звонок от дяди Станислава. 2 Не знаю, сколько прошло времени после телефонного звонка, на который я так и не отозвался. Кто-то настойчиво, негромко стучал в дверь. Я открыл глаза. Было раннее утро. Я вскочил с постели, выбежал в прихожую. — Кто там? — раздраженно спросил я. — Открывай, Максим! — Это еще кто? — удивился я. — Дядя Станислав, кто еще может быть! — Вы приехали?!. — Я торопливо открыл дверь. Перед порогом стоял коренастый мужчина. Он был настолько толст, что у меня на миг даже возникло опасение: сможет ли он протиснуться в дверь. Его обтягивал зеленый в белую полоску костюм — сам по себе обширный, но тесный для своего владельца. Обняв меня, он принялся восклицать: — Максим!! Так вот ты какой!.. На-ка чемодан, волоки. Вот так парнище: в два раза выше меня!.. — Я ждал звонка, а вы сами приехали… — радостно лепетал я. — Вот, из Ашхабада проездом в Хорезм, — говорил он, широко улыбаясь, шумно распинывая в прихожей обувь. — Ух, устал!.. А дома никого? Один! Спешу, Максим. Спешу, как мелкий бес на шабаш. В Хорезм, в Хорезм!.. Внешний вид дяди Станислава, его бодряческая манера держаться на некоторое время смутили и даже разочаровали меня. Размышляя о его почти квадратной фигуре и о неимоверных складках на загривке, я следовал за ним. Дядя погрузился в хилое, жалобно заскрипевшее кресло. — Ах, ты и вымахал, юноша! — улыбаясь, восторженно глядя на меня, хлопнул он по подлокотникам широченными ладонями. — Двенадцать лет ведь не видались? Как хоть вы тут живете? Я сел на диван, зажал руки между коленями, зевнув, сказал: — Ничего… живем нормально. Володя дня через три приедет. Отец с матерью позавчера к тете Альбине уехали… А у меня каникулы начались… — Ну вот что! — шлепнул, как припечатал, дядя ладонью по подлокотнику. — Марш спать! Я смотрю, ты только и знаешь зевать. Вот и будем сидеть да зевать. — Да я ведь тоже почти всю ночь не спал. Один тут привязался звонить. — Кто такой? — готовый немедленно защитить меня, сурово спросил дядя. — Кобальский тут один, фотограф… — Выключил бы телефон — и делу конец! Как отключается телефон-то?.. Тут все наглухо у вас: провода прямо из стены… Я пошел на кухню за ножом. Вернулся, а он провод уже оборвал. — Звонить некому, — удовлетворенно проговорил он. — И без сумасшедшего фотографа обойдемся. — А как, дядя Станислав, развалины замка Шемаха-Гелин? — спросил я. — Вы поиск не отложили? — Дня через два поедем с тобой. Может, и Володя поедет… Он из посудного шкафа достал две рюмки. Из чемодана извлек большую бутылку коньяку. Налил граммов по сто, и мы выпили за встречу. Когда мне стало весело и легко, он налил еще. Как я ни отказывался, он заставил меня выпить. Разговор у нас как-то не клеился. Скоро дядю сильно разморило, и мы разошлись по комнатам. Я лежал у себя и курил. Мне было хорошо, спать не хотелось. Кругом тишина. Телефон молчал. Я все удивлялся, что этот крепыш мой дядя. Вот уж не представлял его себе таким. Мало-помалу я стал ловить себя на мысли, что дядя Станислав мучительно кого-то напоминает. Но кого? Погасив очередную сигарету, я лег на спину и закрыл глаза. Так пролежал минуты две, как вдруг мне представилась могучая спина фотографа Кобальского. Он вроде бы стоял в какой-то комнате смеха перед зеркалом, в котором его отражение было раза в два сплюснуто и растянуто в стороны. И самое неприятное во всем этом было то, что искаженное отражение Кобальского было не чем иным, как вполне нормальным отражением моего дяди Станислава Грахова! Я вскочил с постели. — Дядя Станислав!! — крикнул я. — Дядя!!. — Максим, что такое? — донесся сразу же меня успокоивший, уверенный голос. — Что случилось? Я вошел к нему в комнату. Он лежал на кровати. — Кто-нибудь звонил? — повернувшись, добродушно спросил он. — Да нет. Дядя Станислав, вы же оборвали провод. — Кто-нибудь стучал? Так открой дверь! Чего бояться? — Дядя, мне показалось, что вы похожи на Кобальского… — На какого Кобальского? Что за белиберда, Максим! Ну иди спи. Днем разберемся. Я долго лежал в постели — курил, разглядывал старую фотографию, на которой, кроме меня, карапуза, и других, был и он, молодой дядя Станислав. Да, за такое время все сильно переменились… В далекую дверь негромко, продолжительно постучали. Я поднялся, пошел и открыл дверь. На крыльце, освещенный только-только что взошедшим солнцем, стоял фотограф Кобальский. Его подбородок покрывала та седоватая щетина, которую еще нельзя назвать бородой. На нем был серый, в широкую полоску костюм. Прижимая рукой к телу, он держал что-то довольно объемистое, завернутое в коврик с национальным орнаментом. Он переложил, скорее по животу перекатил сверток в левую руку, протянул мне правую и сказал: — Добрый день, Максим! Разрешите представиться vis-a-vis. Кобальский Станислав Юлианович… И тут нечто большое, прозрачное выскользнуло у него из-под руки. Он прижал к телу пустой коврик, неудобно повернулся и замер. Округлая хрустально-прозрачная глыба льда упала к нашим ногам и, оставаясь все такой же чистой, блистательно сухой, по пыли тяжело откатилась к середине дворика. Она так сверкала в лучах всходившего солнца, что я инстинктивно заслонился рукой, наверное боясь повредить себе зрение. Посреди дворика ясно, полуденно светясь, лежал огромный, чистейшей воды алмаз! Стоило мне лишь чуть сдвинуться с места, и он, как казалось, поворачивался в лучах раннего солнца другой гранью. Потрясающая прозрачность его тела свидетельствовала о его несомненных достоинствах. Бог мой, и сколько же в нем было каратов? — Никто не увидит? — быстро, опасливо спросил Кобальский. — Нет, — очнувшись, ответил я. — Никто. Гость в два прыжка оказался около алмаза, вскинул над ним коврик и накрыл. Все это смахивало на фокус факира. И было слишком необычным, для того чтоб быть правдой. — Что это такое? — толком не осмыслив всего происходящего, задал я довольно дикий вопрос. Кобальский развел руками и коротко ответил: — Алмаз. Точнее, бриллиант в сорок пять тысяч каратов. Может, в пятьдесят-шестьдесят тысяч… — Сорок пять тысяч каратов?? — Да, Максим. И он твой. Возьми его себе, — шепотом сказал он. Что визитер замышлял? На что рассчитывал? На мое замешательство? Я и в самом деле был в замешательстве. Но вовсе не потому, что мог стать обладателем невиданной драгоценности. Мне на этот пудовый «бриллиант» наплевать было. Даже если в нем и пятьдесят тысяч каратов. По правде сказать, я понятия не имел, алмаз это или кусок какого-нибудь простого минерала. Если кусок заурядного минерала, мигом смекнул я, то ранний гость явился с каким-то незамысловатым обманом. Если же настоящий алмаз, да такой огромный… Тогда все понятно… И больше всего сейчас меня занимал вопрос: «Почему он показал его мне? Что за смелость? Откуда у него этот «бриллиант»?» Прежде всего надо было выяснить, алмаз ли это… В этом и заключался тонкий расчет Кобальского: вызвать во мне исследовательский интерес, чтоб увлечь, «зацепить меня». Но этого я еще не понимал. Зато сразу понял другое: лишь для виду разыгрывает он простачка — этакого щедрого гостя. Так что мне ничего пока не оставалось, как прикинуться наивным и жадным парнем. — Возьми его себе, — прервав затянувшееся молчание, повторил богатый гость. — Я не шучу. Бери!.. — Зачем?.. — растерянно сказал я. — Я не могу его… так просто взять. Да и зачем он мне? — Почему просто?! — поднял гость брови. — Не просто, а за небольшую услугу, которую ты мне окажешь. Клянусь богом, за пустяк! — Забыл… — действительно на миг забыв, что я взялся разыгрывать простака, сказал я. — Алмаз могут увидеть. Тут ко мне дядя приехал… — Дядя? Ну что ж. Не показывай ему алмаз — вот и все! Кобальский быстро, прямо на дворовой пыли завернул невиданной красоты камень в коврик, и мы вошли в дом. — Нет, не сюда, — шепнул я богатому гостю. — Там дядя Станислав спит. Идите за мной. Мы прошли в отдаленную, в прошлом году пристроенную к дому комнату. Я прикрыл дверь. Кобальский положил драгоценную глыбу на пол. Я спросил: — А это взаправду алмаз? Может, это просто кусок горного хрусталя? Мое сомнение вызвало в нем целую бурю негодования. — Молодой человек! — шумно зашептал он мне в лицо. — Найди в своем доме или во всем этом городишке ну один-единственный предмет, при помощи которого ты смог бы оставить на этом бриллианте хотя бы вот такую царапину!.. — И он двумя пальцами измерил перед моим носом нечто совсем невидимое. — А что, если я ваш алмаз разобью? — О-о! — отшатнулся и застонал он. — Ну ради бога, разбей! Нет, это же будет просто смешно! Смешно!! Я надел брюки, выбежал во дворик. Нашел в сарае большой, на расхлябанной ручке молоток и вернулся. Я стал перед алмазом на колени, несколько раз перевернул его с грани на грань. Найдя наиболее удобную плоскость, я замахнулся, глянул вверх на фотографа и спросил: — Бить? — Бей! Ну бей!.. Я изо всех сил ударил молотком по прозрачному бесцветному телу. Упругая сила с поразительной легкостью швырнула молоток вверх! В молниеносном рывке рукоятка выскользнула из руки. Над моей головой молоток почему-то отлетел в сторону, ударился о стену и загремел по полу. Я завалился на бок, едва не упал. И в это мгновение увидел, как, сраженный, падает Кобальский! Я бросился к несчастному фотографу. Он лежал без движения. Я с ужасом обнаружил, что молоток угодил ему прямо в голову: на границе виска и лба обозначилась бескровная, странная глубокая вмятина. Я расстегнул ворот его рубашки, ослабил пояс. Да, да, где-то ведь был нашатырный спирт… Нашатырный спирт в чувство пострадавшего не приводил. Я взял фотографа за руку, чтоб прощупать пульс. Рука была тяжелая и малоподвижная. А вдруг он мертв? Я покрылся испариной. Нет, отверг я это страшное предположение. У него только сотрясение мозга. Надо немедленно вызвать врача. А пока что ему нужен покой, полный покой… Может быть, разбудить дядю?.. И он увидит распростертого на полу человека и этот алмаз? Легко представить, что он подумает обо мне… Я был в состоянии аффекта и не совсем ясно представлял себе, что я делаю: в одно мгновение завернул злосчастный алмаз в коврик и выбежал с ним во двор. Увидел заступ, схватил его и бросился в сад. По пути алмаз то и дело выскальзывал и падал, а я его поспешно поднимал и снова заворачивал в коврик… Отбежал подальше от дома и быстро начал рыть яму под большой айвой. Я копал и копал, как вдруг меня кто-то окликнул. Перед хилой оградкой, разделявшей наши усадьбы, — в трех шагах от меня! — стоял старик Рахмет, наш сосед. — Доброе утро, Максим! — привычно улыбаясь, закивал он мне. — Смотрю, смотрю, а ты все копаешь да копаешь. — Салям, Аннадурдиев… — как в тумане бросил я ему. — Никогда, Максим, так рано я тебя в саду не видел. Никогда. — И я тебя, Рахмет, не видел. — А как ты меня увидишь? — засмеялся старик. — Я рано встаю, а ты всегда поздно… Что ты, Максим, собираешься делать? — Хочу пересадить тенелюбивое растение. — Посреди лета хочешь пересадить деревце? Да еще утром?.. — Значит, Аннадурдиев, так надо! — не разгибаясь, грубо ответил я старику. — Не понимаю, зачем ты копаешь под самой айвой? — удивился он. — Я же, Рахмет, тебе сказал, что это тенелюбивое растение!! — Но ты, Максим, порубишь корни айвы!.. Мы препирались с ним, может, минут пять. Мне давно уже надо было вернуться в дом, к пострадавшему, а я, похрустывая корнями, не разгибаясь, упорно продолжал копать яму просто потому, что старик не уходил. А надо было сдернуть с алмаза коврик — и пусть Аннадурдиев увидит, какое это тенелюбивое растение! И сказать, что я натворил. — Максим, зачем ты копаешь такую глубокую яму? Ты же совсем погубишь айву! — Слушай, Рахмет, не твое дело! Надоело болтать. Уходи! «Почему рано? — передразнил я его. — Почему летом?..» — Ай, Максим!.. Ай, Максим… — качая головой, затянул старик. — Какой ты стал… А я думал, студент будет совсем культурный человек… «А ведь эта глубокая яма, — подумал я, — может стать доказательством того, что рыл я ее, чтоб закопать в ней фотографа». Как ни странно, появление Аннадурдиева отрезвило меня. Шоковое состояние почти прошло. Я бросил лопату и побежал в дом. — Ну и хитер, оказывается, паршивец!.. — услыхал я дядин голос. — Ну и молодец! Ох и молодец!.. Неужели что-нибудь понял?.. Я вошел в комнату. Дядя на коленях стоял перед неподвижным Кобальским. Он быстро и, как показалось мне, настороженно глянул на меня. — А-а, это ты, Максим… Я даже не слыхал, как ты вошел. — Я босиком, — растерянно ответил я. — Про кого это вы, кто паршивец? Нарушив тягостное молчание, дядя спросил: — Откуда он здесь, этот несчастный?.. — Это фотограф, который всю ночь звонил мне… У него сотрясение мозга… — Какое там сотрясение!.. — в отчаянии качая головой, простонал дядя. — Вот этим страшным предметом… ты его по голове? — Молоток отскочил от алмаза… — сказал я. — Надо вызвать врача. И позвонить в милицию… Я снял трубку. — Обожди, обожди, дружок… — Приблизился ко мне дядя, взял трубку из моих рук и положил ее на рычаг. — Ты видишь, провод у стены соединен? Я звонил, вызвал врача. А в милицию звонить не надо! В нашем горе милиция ничем нам не поможет. Дядя склонился над телом, потрогал его. Я тоже прикоснулся к руке несчастного. Она была твердой и странно неподатливой, но очень теплой. — Он совсем не холоден, — сказал я. — Только бы побыстрей приехал врач. Я пойду… Надо сказать хотя бы старику Рахмету. — Максим, ты этого не сделаешь. Ты представляешь, на сколько меня здесь задержат? И вообще… А мне нужно в Хорезм! — Вы говорите о замке Шемаха-Гелин?.. — лепетал я. — Да. Я посвятил поиску развалин замка Шемаха-Гелин всю свою жизнь. И теперь, на склоне моих лет, когда победа уже близка, все может рухнуть. — При чем здесь развалины, когда такое несчастье!.. — Послезавтра расскажешь все, как было. Только не втягивай во все это меня! — раздраженно потребовал он. — Как это послезавтра, если сосед Рахмет видел, что я в саду копал яму! И вообще я ничего не хочу скрывать! — Ты копал яму? — насторожился он. — Правильно! Твой дурацкий алмаз нужно спрятать. Иди и поскорей закопай его в ту яму. Да поглубже! Чтоб его никто не видел и не нашел, пока я не уеду. Вот ведь недаром говорят, что незарытый алмаз часто приносит несчастья… Да, кстати… Проверь, действительно ли это алмаз. Попытайся чем-нибудь оставить на нем царапину. Или разбей его. Если разобьешь, значит, это не алмаз. И нам нечего будет бояться, будто мы фотографа ударили из-за его алмаза. Тогда и закапывать нечего!.. Да пошевеливайся, надо узнать, что это такое он принес. А я врача пока тут подожду. Я взял молоток, вышел из дому и направился в сад, к большой айве. «Как же так, — лихорадочно соображал я, — что же происходит?.. Дядя утверждал, что вызвал по телефону врача, а сам теперь просит подождать хотя бы до завтра, не сообщать в милицию. Ясно, что и без моего звонка его задержат. Значит, врача дядя не вызывал?.. Но ведь кому-то он звонил?» Я едва соображал. И зачем теперь закапывать алмаз? Как без него объяснить причину тяжелой травмы фотографа Кобальского? И тогда получится, что удар молотком произошел не из-за моей неосторожности, а из-за каких-то тайных побуждений — моих или дядиных… Да алмаз ли это в самом деле? Подошел к большой айве. Алмаз был полуоткрыт. Значит, старик Аннадурдиев видел, что завернуто в коврик. Но, может быть, второпях я так его и оставил, полуоткрытым?.. Я быстро завернул алмаз, отошел за дерево. Прозрачный камень скользнул из коврика, упал на землю. Да, ничего подобного мне встречать еще не приходилось. Переворачивая глыбу с боку на бок, я видел, как в ее глубине переливаются причудливые волны глубоко разреженного и концентрированного света. На ребрах непрерывно вспыхивали и гасли белые и цветные искры. Надо было чем-нибудь твердым оставить на грани алмаза царапину. А, вон он, кристаллический скальный осколок. Я схватил кремень и, напрягаясь, стал тереть им по гладкой поверхности — ни единой царапины, несмотря на все мои усилия.» Кремень скользил по зеркально-гладкой плоскости словно деревяшка по стеклу. Я убеждался в этом и в пятый и в десятый раз: да, похоже, это был настоящий алмаз, а не обломок какого-нибудь дешевого минерала. Не желая мириться с безусловным фактом, надеясь на чудо — что это не алмаз, а что-то так себе!.. — я принялся изо всей силы, ничуть больше не опасаясь старика соседа, лупить по драгоценному камню тяжелым молотком, и тот безостановочно ударялся о плоскость и, увлекая руку, молниеносно, высоко летел вверх. За этим занятием они меня и застали. Легко ли себе представить — оба! — Максим, он жив! — подбегая ко мне, восклицал дядя Станислав. — Смотри, кто идет! Он живой! Живой!.. — Вы целы?! — не помня себя от радости, вскочил и закричал я — И невредимы?? Это же чудо! Неужели это возможно? Вы живы-здоровы! — Хоть бы что! — подходя ко мне, улыбаясь, выпалил Кобальский. — Жив и здоров, кость от кости! — Вот хорошо-то! — радовался я. — Но с вашими ушами что-то сделалось?!. В самом деле, уши у Кобальского, как мне казалось, стали меньше, а по краям, по контуру, они словно бы чем-то были изъедены. — А, ерунда… — задумчиво потрогав себя за ухо, махнул он рукой. — Следы ботулизма. Многократно случалось отравляться органикой. Да и обмораживать приходилось. Ну так что, в путь? — Да, да, конечно! — с радости, что он цел и невредим, закивал я головой. — Я рад вам помочь. — Автомобиль у вас на ходу, плавать вы умеете, — резюмировал Кобальский. — Но есть одно «но»: человек, который согласится оказать мне помощь, должен быть разумным и покладистым, а не легкомысленным и вздорным, каким, например, ты, молодой человек, показал себя ночью, когда я тебе звонил. — Мой племянник, — широко, дружелюбно улыбаясь, воскликнул дядя Станислав и локтем подтолкнул меня в спину, — в грязь лицом больше не ударит! Да и набрасываться на вас с молотком не будет!.. Дядя захохотал, мы тоже засмеялись. — Куда мы поедем? — спросил я. — Сначала отъедем от города километров на пятнадцать, до глиняного холма, где, ты знаешь, проходит линия высоковольтной электропередачи. Туда для эксперимента надо отвезти оптическую установку. — И это все? — Это главное. А потом… Потом двинем к Каспию, напрямик к заливу Кара-Богаз-Гол. — Вы с ума сошли! — удивился я. — Напрямик до Кара-Богаз-Гола больше полтысячи километров, а вы хотите по пескам и такырам добраться до берега. У меня ведь старый «Москвич», первого выпуска. Он в хорошем состоянии, но… — Ну это уж мое дело, молодой человек, доберемся мы или не доберемся, — самонадеянно возразил Кобальский. — Думаю, что все-таки доедем!.. — И засмеялся, глядя на дядю. — Да и отец, — засомневался я, — за такое дальнее путешествие меня не похвалит. Машину он бережет… — Автомобиль останется целым и невредимым, — заверил меня Кобальский. — Уверяю вас! Дальше, от холма, мы поедем на твоем автомобиле… но не в полном смысле слова, что ли… Итак, по рукам? — решительно спросил он меня. — «По рукам! Я не заставлю вас ждать, — твердо ответил я. — Итак, минут через двадцать на углу, где аптека и ателье. Мы скрепили уговор крепким рукопожатием. Дядя Станислав широкими ладонями обхватил наши сжатые руки, молча, поощрительно потряс их и решительно пошел в дом — досыпать. Конечно, я понимал, что поспешность и подозрительная щедрость фотографа вызваны острой необходимостью скрыть или ликвидировать какие-то прорехи в его таймом замысле. Я лишь позже понял, что «слишком многое» из своих намерений он рассказывает мне для того, чтоб скрыть самое главное. Меня его эксперимент у холма очень заинтересовал, но и хотелось остаться дома, потому что, словно невыносимый зуд, меня одолевало нетерпение: побыстрей избавиться от ошибочного, досадного представления, какое сложилось у меня о дяде. «Не может быть, — все твердил я, — что дядя Станислав такой беспардонный человек… Конечно, я сам, можно сказать, ночь не спал, отчего и раздражен — вот и кажется, будто от дяди несет развязностью нравственно нечистоплотного человека… Но он ведь с дороги, устал и поэтому тоже раздражен. А сильней всего, конечно, дядю и меня вывел из равновесия по моей же вине происшедший несчастный случай с Кобальским…» Да, необходимо было остаться дома и днем наконец увидеть дядю Станислава таким, каким я его знал по рассказам отца и матери. Но слишком велико было искушение разгадать Кобальского. Эта деятельная, «широкая и щедрая» натура своим размахом заинтриговала меня самым основательным образом. Я смутно догадывался, что его невероятная щедрость лишь жалкие крохи со стола сокровищ совсем иного рода. Похоже, более чем интересным и многое объясняющим обещал быть эксперимент у холма за городом. «Да, — подумал я, — неплохо было бы пригласить к холму дядю Станислава…» Я мигом собрался. Взял в дорогу кое-что поесть и выкатил свой старенький «Москвич». Я все колебался: куда положить алмаз. Испробовав немало мест, решил наконец свою невиданную драгоценность закопать где-нибудь в сарае. Расхлябанную дверь пришлось несколько раз сильно толкнуть и пробороздить ею по чему-то визжащему и громыхающему, прежде чем она открылась. Было чему удивиться: земляной пол перед дверью был завален грудой каких-то черепков коричневато-серого и грязно-желтого цвета. На груде лежал молоток. Черепков было ведер пять-семь. Я не мог понять: откуда взялись здесь эти обломки, ведь рано утром, когда я бегал за молотком, их тут не было! Я по скользящим черепкам стал пробираться в глубь сарая, чтоб спрятать там алмаз. Под моими ногами черепки слегка расползлись… и вдруг я под ними увидел что-то зеленое. Я бросил алмаз и стал расшвыривать эти странные обломки. Какая-то материя, тряпка… Я ее вытащил. Это были зеленые диагоналевые брюки… Потом вытащил ботинок, шелковую сорочку, еще один башмак с двумя носками в нем, майку и что-то еще. Сам собой возникал вопрос: где же человек, который, может, совсем недавно носил все это? Я побежал в дом. Дядя не спал. Он поливал комнатные цветы. — Дядя Станислав, — решительно спросил я, — что все это значит в конце концов? Что там за черепки в сарае? — Это мои археологические трофеи. А что?.. — Такая груда трофеев?.. А чья под обломками одежда? Может быть, тоже трофеи?.. — Максим, — невозмутимо остановил меня дядя, — спроси-ка, пожалуйста, о какой хочешь одежде у своего фотографа Кобальского. Стыдно, Максим, так вот, ни за что ни про что тиранить!.. Не успел дядя приехать, а тут!.. Я выбежал из дому. Вместе с чужой одеждой положил в багажник алмаз и выкатил машину на улицу. «Уж лучше, — решил я, — съездить к холму без дяди». — Ты куда, Максим, собрался? — проходя с палкой по улице, спросил меня Аннадурдиев. — За кудыкины горы, дедушка Рахмет, — грубо ответил я старику. — Не надо так, Максим. Не надо… — Да что ты сегодня заладил: что да куда? На Каспий, Рахмет, поехал я. На «Москвиче» на Каспий! Представляешь? — съязвил я. — На Каспий? Значит, ты поедешь через Ашхабад? — Нет, напрямик к Кара-Богаз-Голу. — По пескам? Ай да Максим! Вот молодец! А я думал, ты заедешь в Ашхабад. Ты ведь знаешь, там мой племянник живет. Думаю, вот Максим… Я нажал на педаль газа, машина рванула и покатила вниз по улице. Говорят, неспособность удивляться есть первый признак посредственности. Не знаю, не думаю. Но на этот раз моя «способность» относиться к каким бы то ни было удивительным вещам и редким явлениям спокойно-безразлично едва не обошлась мне слишком дорого. Фотограф вечером еще, после первого телефонного звонка, упоминал о какой-то «новейшей генетике», вопросами которой он якобы практически занимается. Тут бы только, отправляясь к глиняному холму, и вспомнить об этом! Но я, кажется, готов был к встрече со всеми чудесами на свете, давно все знал… А достаточно было взглянуть хотя бы на чудовищных размеров, чистейшей воды алмаз, чтоб ахнуть от удивления! «Но… Может быть, такие алмазы уже давно есть, — упорно твердило во мне что-то, — и удивляться тут особенно нечему, а досужее любопытство — дело, известно, малосерьезное…» Забавно — даже как бы странно! — но кое-чему удивиться мне все-таки пришлось. 3 Кобальский ждал меня у бетонного столба на углу, где были аптека и ателье. Он коротко отчитал меня за опоздание. Наискось на другой стороне улицы перед открытыми воротами стояла довольно странная тележка на четырех велосипедных колесах. В тележке высилась наспех сколоченная из старых заборных и мебельных досок прямоугольная вертикальная рама. Из рамы торчал огромный плоский футляр. Еще в тележке лежал здоровенный, со всех сторон заколоченный фанерный ящик. Я сдал назад, подъехал к тележке. Мы молча, быстро прицепили ее к автомашине и немедленно отправились в путь. Всю дорогу мой пассажир что-то рисовал и высчитывал. Комкая, совал исчерченный лист в портфель, доставал чистый и, покусывая губы, продолжал в том же духе. Далеко за городом, когда мы повернули так, что солнце стало бить нам прямо в глаза, я обратил внимание на нездоровую серость лица Станислава Кобальского. Седоватая щетина на его подбородке была не то клоками выстрижена, не то торопливо, неряшливо выбрита. А уши!.. На это я мельком обратил внимание еще рано утром. Но тогда они не были так изъедены, как сейчас. Когда отъехали от города, я как можно спокойнее сказал: — А знаете что, Кобальский. В сарае под черепками я нашел чью-то одежду. Полный комплект. — Ну и что? — фыркнул он. — Ничего. Это ваша одежда. Я вас видал в ней не один раз. — Не знаю, не знаю!.. Ерунда всякая! Это зачем же я, интересно, стану прятать свою одежду в вашем сарае? Глупо ведь! И знаете, что я вам скажу. Со своим дядей и разбирайтесь, откуда в вашем сарае взялся полный комплект моей или чьей-то там одежды. Странные вы какие-то оба. То по голове молотком, то черепки, то одежда!.. Не шумели бы вы лучше. А то все виноватых где-то ищете… Я замолчал. Ну и дядя: сказать мне было нечего. Наконец свернули с дороги и через полчаса остановились неподалеку от глиняного холма, прямо под высоковольтной передачей. Отцепили тележку, сняли футляр и извлекли из него голубого стекла зеркало площадью около трех квадратных метров и такую же большую дымчатую линзу, закованную во внушительным, изящно выполненный металлический обруч. Эту линзу установили прямо под проводами, там, где был наибольший провис. С боков закрепили ее двумя наклонными штативами. Метрах в семидесяти от линзы таким же образом установили зеркало — как оказалось, состоявшее из двух половин, — установили так, чтоб солнечные лучи, отражаясь от синей поверхности правой половины, падали прямо в линзу. Таким образом, глиняный холм, линза и зеркало находились на одном луче зрения. Несколько в стороне от этой оптической оси Кобальский на торец поставил призму. Гоняя меня с трехметровой линейкой, он при помощи теодолита все тщательно выверил, а затем рядом с линзой установил два эмалированных ящика. Это были какие-то преобразователи. Отходящие от них нетолстые изолированные провода он при помощи грузиков набросил на два провода высоковольтной электропередачи — по одному на каждый. Я только удивлялся, как его при этой манипуляции не убило. Толстые провода от преобразователей он подключил к двум гнездам в обруче линзы, расположенным на краях ее горизонтального диаметра. Видно было, что преобразователи (выпрямители переменного тока, сообразил я) и шедшие от них провода с увесистыми, туго пружинящими медными штырями, — предельно простые, самодельные приспособления, изготовленные, может быть, самим Кобальским. Это насильственное соединение исключительно тонко и изящно сработанной линзы с небрежно, поспешно собранными, домодельными приспособлениями напоминало чем-то Пегаса, запряженного в плуг. Тут все как-то очень уж не клеилось одно с другим. Прежде всего выпирала торопливость, сиюминутность — мошенническая торопливость!.. Эти безобразные штыри. На каждом здоровенный болт, при помощи которого крепился кабель. И дело было в конце концов не в эстетике и гармонии… Меня волновало другое: не слишком ли велика будет для линзы сила тока? Однако я не ввязывался. Не мое дело, конечно. Откуда мне знать? Может, именно так и надо. Все было готово, как я понял. — Теперь вот что: садись-ка, Максим, в свой автомобиль и въедь во-он туда, где я черту сделал… Стань в нем между зеркалом и линзой, параллельно им. От линзы автомобиль должен находиться на расстоянии примерно десяти метров. Гляди все время в мою сторону. Когда я подниму руку, заведешь мотор. И только тогда в пределах одного метра начнешь ездить вперед и назад. Беспрерывно. Метр назад, метр вперед. Понял? Он тут же открыл правую дверцу автомашины и каким-то цепким клеем изнутри приклеил к ветровому стеклу небольшую, вдвое больше спичечной, открытую коробочку из плотного белого картона. — Станислав Юлианович, а вы не повредите мне здоровье? — Ну что ты! — коротко, снисходительно возмутился Кобальский. — Опасно находиться лишь по ту сторону нейтрино-вакуумной линзы. А от зеркала этой масс-голографической установки при этой простой процедуре вреда ты получишь не больше, как если б с полчаса позагорал на берегу моря. Да и ультразвук, который в ту сторону, к холму источает линза, совершенно безвреден. — А что же вы сами не садитесь за баранку? — Да ты пойми: вся беда в том, что я не умею плавать. При всем моем могуществе мне этому и в десять дней не научиться. Да и с автомобилем я не смогу так ловко обращаться, как ты. И кроме того, человек, который будет сидеть в автомобиле, должен быть покладистым, умным, добросовестным и образованным. Видишь, целый ряд условий. И ты всем им отвечаешь. Гордись! — Да, «гордись»!.. — скептически хмыкнул я, пытаясь понять, что он затевает. — Ну, допустим, умею я плавать. Какое тут это имеет значение? — Огромное, Максим! И что значит «допустим»? — рассердился он. — Если не умеешь плавать, можешь отправляться ко всем чертям!.. Дело серьезное. Ну чего ты боишься? Не бойся, говорю, никакого вреда ты не получишь. Я пошел к машине, сел в кабину, завел мотор и въехал на указанное место. Заглушил мотор и стал ждать. Кобальский включил оба преобразователя и побежал к зеркалу. Я внимательно следил за ним. Не знаю, что он там сделал, но только зеркало по всей своей плоскости переменило синий цвет на темно-красный. Было такое впечатление, что теперь оно сплошь залито тяжелым расплавленным металлом. Кобальский, поглядывая на солнце, слегка поворачивал зеркало то в одну, то в другую сторону. Прошло минут пять. Мне стало не по себе. Несмотря на утро, воздух уже сильно раскалился, и вокруг с каждой минутой становилось все жарче и жарче. В наглухо закрытой машине еще и от разогретого мотора веяло духотой. Эксперимент мне определенно не нравился. Меня сильно беспокоило раскаленное, с пурпурными бликами зеркало, но больше того — черно, угольно потемневший за ним Кобальский. Зеркало по краям, по обручу, слегка дымило. Когда я уже собирался было открыть дверцу и выйти из машины, он махнул мне рукой. Я нажал педаль стартера. Мотор с трудом, с какой-то необычной, странной неохотой завелся и, несмотря на приличный газ, едва-едва набирал обороты. Переключая передачи, я в пределах одного метра стал ездить то вперед, то назад. Через некоторое время я глянул направо и сквозь прозрачную теперь линзу увидел, как из-под одной стороны холма вырывается сизоватый дым. Холм, вздрагивая, как бы осыпаясь, двигался назад. Посмотрев сквозь линзу минут через пять, я очень ясно увидел, что на месте холма — или вместо холма! — появился и, как бы передразнивая меня, каждый раз в противоположную сторону, назад и вперед двигался мой автомобиль. Мне же неотвязно казалось, что это неяркое отражение автомобиля в полированной поверхности линзы, пока я не смекнул: ведь зеркальное отражение должно двигаться параллельно, в ту же сторону, что и отражаемый предмет. Я продолжал ездить туда-сюда в пределах того же метра, пока ко мне, выключив преобразователи, не подбежал Кобальский. — Все, довольно! — удовлетворенно крикнул он. — Все нормально. Спасибо, Максим! По его требованию я отъехал в сторону. Заглушил мотор и вышел из машины. И тут я обратил внимание на то, что вижу как бы двумя зрениями: ясно вижу окружающее обычным образом и откуда-то издали и свысока — тоже отчетливо, но бледным, неярким наслоением — вижу обширное пространство, среди которого мы находились… Вторым зрением, не различая деталей, видел внизу и довольно далеко маленького Кобальского, себя, свой автомобиль — все это за линией электропередачи. Видел все это «неплотным» зрением из кабины своего старенького «Москвича». — Кобальский, у меня что-то со зрением случилось! — растерянно крикнул я. — Галлюцинации какие-то, миражи… Что вы со мной сделали? — Ерунда! Это не мираж. Второе зрение даже удобно, ты быстро к нему привыкнешь. Вот увидишь. И перестанешь его замечать. — Ну да, «удобно»!.. Оно путает внимание. — Побыстрей помоги мне упаковать установку, — увлеченно, не глядя на меня, коротко бросил Кобальский. — А это смутное зрение у тебя из-за него… — И удовлетворенно добавил: — Ничего: лучше Большого Кеши получился… Парень что надо! Не то что Кеша — плавать умеет!.. Он надел толстые резиновые перчатки и стал сдергивать с высоковольтной линии проводки, которые недавно набросил. Я посмотрел, куда он небрежно кивнул. На том месте, где был глиняный холм, стоял другой, такой же, как мой, автомобиль. Я думал, что это еще какое-нибудь отражение. Ничего не мог понять, пока, отвлекшись от другого, совершенно самостоятельного, неплотного зрения, мне не удалось соотнести, соразмерить с чем-либо величину стоявшего вдали автомобиля. Саксауловые деревца, ютившиеся с северной стороны холма, которого теперь и в помине не было, по сравнению с автомобилем были настоящими былинками. Тот, другой автомобиль, до неправдоподобности увеличенная копия моего настоящего, был не меньше восьмиэтажного дома. Какой-то частью, долей целого, я ощущал себя там, за рулем, с мыслями и намерениями, соответствовавшими тамошней ситуации, слушал, как работает мотор, видел перед собой приборный щиток… Там, в полукилометре от нас, дверца гигантского старенького «Москвича» отворилась. Наружу показалась одна нога, потом другая (мне не верилось, что я все это вижу). Слегка согнувшись, человек-исполин выбрался из автомобиля, встал во весь свой потрясающий рост. Он был точь-в-точь в моей одежде, во всем так похож на меня, что я не мог отделаться от ощущения, будто вижу себя в каком-то циклопическом зеркале или на удивительном объемном экране. Появление колосса, который был почти вдвое выше гигантского автомобиля, не то что удивило меня, а буквально потрясло. Автомобиль — это еще так себе: небывало большая машина, и только. Но огромный человек… Не статуя, не каменное изваяние, а живой человек со всеми тонкостями движений. Скорее я сам был похож на одеревеневшего истукана. Мои чувства, способность понимать в тот момент находились в каком-то неопределенном, пограничном состоянии: мой обычный жизненный опыт упорно противился признать физическую, телесную реальность гиганта. Я цеплялся за стихийное, слабым ключом бившее из подсознания сомнение — что все это не так, что не следует верить глазам своим. Сомнение в истинности своих ощущений было одновременно и зыбкой надеждой рассудка, что вот-вот, еще несколько мгновений, и суть оптического эффекта, и уловка Кобальского — все станет ясным. Я был ошеломлен. Кто это был там? Я?.. Да, это был я. Другой, огромный я, и никто иной. Мой близнец-исполин с такой силой захлопнул дверцу своей громадной автомашины, что от взрывоподобного удара мы с Кобальским на миг замерли. — Поосторожней нужно, — раздраженно, негромко заметил Кобальский. — Старайся предвидеть результаты действий. Я не совсем понял его: почему он обратился ко мне? Великан глядел в нашу сторону. Другим, неярким, но отчетливым зрением я видел, как он видит нас. Теперь мне это неплотное второе зрение не очень мешало: я знал, что это такое, а раз знал, то и быстро стал привыкать к нему. Содрогая землю и оставляя в ней глубокие ямы-следы, исполин подошел к нам. Он остановился по ту сторону высоковольтных проводов, присел перед нами. Его лицо, руки имели естественный, приятный цвет — все полнейшая моя копия, включая одежду, обувь, только копия устрашающе увеличенная… Может быть, оттого, что я не ждал его слов, я испуганно отшатнулся, когда, как сдержанный, близкий гром, раздался его рокочущий бас: — Забавно как… Я повернулся и увидел его лицо в устрашающей близости. Он с улыбкой, с искренним любопытством разглядывал нас. — Какой я маленький… да удаленький… — тихо, рокотно засмеялся он. Речь его раскатывалась так медленно, что его слова поначалу было трудно понять. Я кое-как, все еще не освоив происходящего, в замешательстве помогал Кобальскому упаковывать зеркало и линзу в плоский футляр, а сам все поглядывал на исполина и одновременно его зрением с высоты с интересом разглядывал Кобальского, себя, маленькую автомашину. Его ироническое любопытство раздражало меня. — Нас ведь могут увидеть, когда поедем. А, Станислав Юлианович?.. — после короткого молчания рокотно спросил он. Он сказал то, что подумал и только что хотел сказать Кобальскому я. И не ему, а мне Кобальский совсем негромко ответил: — Ничего. Поедем по самому бездорожью. Я знаю, по пескам и такырам можно проехать незамеченным. — Пустыня не так безлюдна, как вы думаете, — возражая Кобальскому, пророкотал исполин. — Там могут встретиться пастухи со стадами овец. — Это не беда, — закрывая замки футляров, между прочим продолжал Кобальский, — нет ничего проще, чем объехать стадо. А пастухам никто не поверит: мираж! Да, кстати, Максим, будь поосторожней: смотри, эти высоковольтные провода не порви. На слова Кобальского иногда отвечал мой двойник-исполин, иногда я сам. А то часть реплики говорили одновременно. Когда же фразу начинали вместе, я тут же осекался: его голос заглушал мой, да и говорил он медленнее меня, и я по быстро приобретенной привычке соглашался с тем, что остальные слова договаривал он, потому что смысл наших высказываний почти всегда был один и тот же. Почти, но не всегда, успел я заметить… Вначале я намеревался вернуться домой. Однако теперь все оборачивалось таким неожиданным образом, что не быть свидетелем дальнейшего было просто неразумно. Тем более Кобальский убедительно просил «довести дело до конца». Он опасался, что мой двойник-великан вдруг станет действовать слишком независимо и тогда можно было бы прибегнуть к моей решительной воле. Я не размышлял и согласился сопровождать его, хотя конечный смысл всей этой его затеи был мне непонятен. Мы все собрали и подъехали к циклопическому автомобилю. Наспех перекусили. Мой близнец тоже поел. В его сумке все было подобно нашему, только огромное: огромные куски хлеба, сочные помидоры величиной с добрый валун, глыбы халвы и прочее. Посреди поспешной трапезы я просыпал соль и отправился было к исполину, сидевшему метрах в тридцати от нас, но Кобальский тут же меня остановил, сказав, что вся та пища всё-таки великанская, и что есть ее нам ни в коем случае нельзя. Достав из саквояжа рупор, Кобальский прокричал колоссу, чтобы тот осторожно поставил тележку с футляром и наш автомобиль в свой, на заднее сиденье, а нас поднял в коробку, которая была перед ветровым стеклом внутри кабины. Все было сделано в два счета. Я никогда не испытывал большего страха, чем в тот момент, когда великан-двойник протянул ко мне свою руку. Он большим и указательным пальцем взял меня под мышки, поднял и на огромной высоте, как букашку, пронес в открытую дверцу циклопического автомобиля. Держал он меня очень бережно, я ощущал это по дрожанию его пальцев. Я боялся, что он или раздавит меня, или из-за своей вполне естественной осторожности уронит с огромной высоты. Я как мог правой рукой сверху обхватил его указательный палец, а перед самой дверцей не выдержал и крикнул: «Осторожно, осторожно! Смотри не урони меня. Подставь снизу ладонь левой руки…» Он от моих слов расхохотался, меня замотало в его дрожащей от смеха руке. «Значит, — подумал я, — он даже не подозревает о моем страхе и мои слова для него были полной неожиданностью, раз он так рассмеялся». — Печально было бы, — смеясь и кашляя, громоподобно проговорил он, — неприятно было бы уронить самого себя… Чего ты боишься? Я ведь и сам знаю, что с такой крошкой-малявкой надо быть поосторожней! Что, не так, что ли? Я понял, что он достаточно самостоятелен и заметно безразличен ко мне, раз так заразительно смеялся, когда мне было далеко не до смеха. Да и это его ироническое «крошка-малявка» мне совершенно не понравилось. Он вел себя так, как часто по отношению к другим вел себя я: без лишних «сантиментов». Да и что следовало мне от него ожидать? Ведь он был я, другой я со всеми особенностями моего характера, только огромный, сильный и такой демонстративно независимый, насмешливый. Меня беспокоило его безразличие ко мне, а потому смущала и величина. В нем сразу же обнаружилась готовая к действию моя заносчивость, только преувеличенная: я такой могущественный! И тут я поймал себя на мысли: вот как неожиданно проявились — да еще, наверное, и не так могут обернуться против меня же самого! — некоторые черты моего характера. Тысячекратно в моем близнеце обеспеченные силой, эти мои личностные свойства теперь таким неожиданным образом подавляли все мое существо. Безусловно, моя масштабная копия обладала качеством индивидуальной цельности, уже приобретала свой личный опыт и, конечно, постепенно должна была становиться все более и более самостоятельной, со временем во всех отношениях все менее и менее похожей на меня. Но перемениться так быстро, перестать замечать меня так искренне — это для меня было слишком большой неожиданностью. Не напрасно Кобальский искал и во мне нашел человека добросовестного, покладистого, безбоязненного. Ну и с целым рядом других достоинств (не считая того, что я еще умел плавать и водить автомобиль!). Теперь я его понимал: насчет моего ума и прочего такого он явно иронизировал. Для Кобальского было важно, чтоб человек, которого он выбрал для осуществления своего замысла, был самонадеянным, заносчивым и в то же время покладистым. Смышленый фотограф был уверен, что я для него открытая книга. Он был убежден, что со мной «вся игра сделана». Мне казалось, что я знал себя. Но попробуй отговори исполина от предстоящей поездки… Я размышлял не больше минуты и пришел к выводу: исполин относится ко мне точно так, как я обычно относился к другим. Ведь я для него был другой. «Выходит, — подумал я, — что к нам в конечном счете относятся так, как мы относимся к другим? Да, но, конечно, не всегда». Все это так, но сейчас-то я имел дело не просто с выводом, от которого можно отмахнуться, а с отразившейся, отлетевшей от меня моей сутью, которая была воплощена в огромную массу и обладала колоссальной силой… Что теперь — уйти, убежать от своего самодействующего отражения? Нет, конечно, теперь на произвол Кобальского свою копию я оставить не мог. Да, я боялся: колосс мог натворить бед. Озадачивал он меня и своими физическими качествами. Я не хуже многих других, знающих физику и биологию, понимал, что при таком увеличении объема и массы моя копия должна просто-напросто раздавить себя — или рассыпаться, или расползтись. Его ноги, казалось, не должны были выдержать вес всего его тела… Но этого не происходило. Очевидно, физико-биологически его тело обладало особыми свойствами. И невиданную упругость, прочность его тела изначально обеспечивал сам способ создания — именно при помощи масс-голографической установки. Исполин был легок на ходу, хотя, когда шел, оставлял заметно вдавленные в землю, все о нем, казалось, говорившие следы. Речь его была медленной, рокочущей, голос самого низкого регистра — понятно, органы его речи не могли издавать колебания с такой же частотой, как и обыкновенный человек. Наши слова он воспринимал почти как писк. Да и сила звука нашего голоса была для него почти на пороге слышимости. Поэтому-то и пользовался Кобальский своим рупором. Хотя все, что он хотел сказать исполину, он мог сказать прямо мне, и тот все бы знал. Но Кобальский всячески форсировал самостоятельность моего двойника… Не помню, как оказался я в толстостенной картонной коробке перед ветровым стеклом. Через минуту рядом со мной был и Кобальский. Исполин сел в свой циклопический автомобиль. Завел мотор. Под нами все задрожало. Огромная машина тронулась с места и покатила. Мы с Кобальским стояли в коробке перед самым ветровым стеклом. Крепко ухватившись руками за борт, всматривались в быстро, очень быстро убегавшую под невероятный автомобиль пустыню. С правой стороны, где находилась наша коробка, окно было закрыто. Но при такой скорости машины встречные воздушные потоки где-то находили, и немалые, щели — в них гудело и свистело, заглушая стук мотора. А еще сильнее, почти невыносимо для нашего слуха, брякала и звенела какая-то «железка» внизу под ногами водителя. Хоть уши от всего затыкай. Я оглянулся — за машиной все позади закрывала пыльная вихревая завеса. Исполин зорко вглядывался в открывавшееся перед нами бездорожье раскаленной пустыни. Иногда притормаживал или слегка сворачивал и гнал дальше. Был осторожен. И я скоро перестал опасаться, что нашим воздушным вихрем разнесет какую-нибудь отару. Руководствуясь картой, исполин водитель вел свою машину по самым безлюдным местам — к пустынному восточному берегу Каспийского моря. Скоро двигатель циклопического автомобиля забарахлил, и исполин битых несколько часов ремонтировал его. Перед вечером, миновав северные границы залива Кара-Богаз-Гол, наконец оказались на безлюдном берегу моря. 4 Прошло не меньше часа, прежде чем мы, разъезжая на огромном автомобиле по равнинному побережью, нашли то место, где несколько дней назад у Кобальского произошла досадная осечка. С его слов мне стало известно, что недавно несколько «энтузиастов науки» (в их числе и Кобальский) при сложных и странных обстоятельствах с довольно-таки большой высоты уронили в море какой-то ледяной телескоп. И вот теперь этот таинственный инструмент лежал где-то на дне, километрах в десяти от берега, и его необходимо было срочно достать. Наш гигантский автомобиль развернулся и остановился в двухстах метрах от берега. Исполин заглушил мотор. Мы с Кобальским выбрались из коробки, спрыгнули на аккуратно подставленную ладонь моего двойника. Он открыл дверцу и вылез из машины. Когда мы с его опущенной ладони сошли на землю, то увидели, как прочь от нас по берегу изо всех сил бегут два человека. Легко себе представить их состояние, когда они увидели чудовищно большой, разъезжающий по берегу автомобиль, а потом еще и его владельца. Успокаивать их, объяснять им, конечно, ничего не следовало: они и так слишком были потрясены увиденным. Долго еще другим, неплотным зрением моего двойника я с высоты видел, как двое бежали по берегу, а потом повернули прочь от моря, в пустынные пространства. Кобальский сразу же потребовал, чтоб исполин из своего автомобиля извлек тележку, в которой стоял футляр с масс-голографической установкой. Тот осторожно достал тележку и поставил ее недалеко от воды. Мы тоже подошли поближе к воде. Исполин, чтоб, как и мы, отдохнуть после утомительной дороги, прилег на берегу, и Кобальский ему, а не мне принялся все объяснять, давать указания и советы. Мой двойник внимательно слушал инструкции и в знак понимания и согласия кивал головой. Несмотря на мое резко отрицательное отношение к новым шагам Кобальского (потому что он скрывал от меня суть своего замысла), мой огромный близнец собирался принять самое активное участие в извлечении телескопа со дна моря. Меня удивляло его слишком уж независимое поведение: в своих намерениях и поступках он руководствовался прежде всего своими личными соображениями!.. Да, он был другим, не тем же самым, чем был я. Он был огромным и сильным и мог сделать то, чего никогда не смог бы сделать я. Он телескоп со дна моря достать мог, а я нет. И это внешнего порядка различие делало различными и мотивы нашего поведения. Но главное было в другом. Он меня удивлял, ставил в тупик своим поведением до тех пор, пока я вдруг не понял, в чем суть нашего с ним различия. Мне вдруг стало ясно: в нем остался прежний я! В нем неизменно оставался тот я, который был еще сегодня утром, вчера, позавчера… Он был копией с того прежнего меня, перед которым великан еще не появился и когда во мне еще не могло возникнуть чувство ответственности за его поступки. Я не спеша шел по отлогому берегу. Находясь уже в километре от них, я слухом двойника все еще воспринимал голос Кобальского, слышал каждое слово его инструкций и советов. Его голос раздражал меня, и, чтоб заглушить эти неприятно звучавшие слова, я стал насвистывать. — Послушай, Максим, — через некоторое время сказал мне двойник. — Ты бы хоть свистеть перестал. Ты мешаешь мне слушать объяснения. Мне ведь надо знать, где и как доставать телескоп. — Напрасно ты, — ответил я ему, — с таким рвением берешься достать этот телескоп. Сначала надо узнать, что это за инструмент такой. И почему он оказался на дне… Может быть, его нельзя доставать. Хватит и всех этих зеркал, алмазов и… — И всевозможных масштабных копий? — улыбнулся исполин. — Нет, я не против твоего появления. Напрасно ты так… — Ты чего-то боишься, что ли? — Нет. Это не боязнь. Как это ни странно, близнец, но хотя ты и точная моя копия — я не то же, что и ты… Мы разные. В тебе я прежний. А сам я переменился, как только появился ты. — Что он говорит? — спросил Кобальский исполина. — Так, ничего особенного, — ответил тот. — Где он сейчас? Он что, решил уйти, что ли? — Он там нашел какие-то черепки. Огромные кучи черепков. Да, исполин был прав: здесь на берегу я увидел множество глиняных осколков — больших плит и маленьких черепков, прежде составлявших, очевидно, нечто огромное целое. Это были не то поржавевшие, не то глиняные обломки каких-то сложных деталей. Внимательно все вокруг рассматривая, я обнаружил в нескольких местах довольно большие обрывки тонкой плотной ткани. Еще чуть подальше за торчавший над осколками ремешок вытащил раздавленный портативный радиоприемник. Громыхая плитами, скользя на осколках, я по краю этих странных, будораживших воображение развалин пробрался на солнечную сторону. И здесь сразу же наткнулся на коричневый портфель. Я подумал о тех двух, которые убежали, как только на берегу появился циклопический автомобиль. Но едва ли портфель бросили они. Я немедленно вернулся к исполину и Кобальскому. — Ну вот что, Станислав Юлианович. Телескоп мы доставать не будем, пока не узнаем, что здесь произошло несколько дней назад, — сказал я. — Недавно здесь произошла катастрофа? — Да ничего тут не произошло, — спокойно ответил Кобальский, — и не надо так шуметь. А телескоп пора уж доставать! Время не терпит. — Нет, он доставать его не будет! — твердо сказал я. — Мне, Кобальский, еще у глиняного холма следовало выяснить, что вы замышляете, что затеваете. — Я должен его достать, — возразил мне исполин. — Нельзя себе позволить, чтоб уникальный инструмент разрушился в морской воде. И ты, Максим, напрасно чего-то боишься. Да, у страха глаза велики… Я же на все это смотрю несколько иначе. Ведь я, без ложной скромности, так силен, что сумею постоять и за себя и за тебя. Он поднялся. Осторожно, так, чтоб рубашкой или брюками не задеть нас, быстро разделся и пошел в море. Я сел в тень его гигантской одежды, чтоб оттуда наблюдать за ним. Оставляя за собой волнистый, бурлящий след, он уходил все дальше и дальше по медленно понижающемуся дну. Как только он вошел в воду, я ощутил острую свежесть в ногах, и чем дальше он уходил, тем выше по моему телу взбиралась прохлада, словно накатывала снизу странная холодная тень. Зайдя в воду по грудь, он поплыл, и я ощутил бодрость и прилив свежих сил. Где-то перед горизонтом он проплыл к югу, на плаву остановился, посмотрел в сторону далекого берега. Другим, его неплотным зрением я видел (как будто бы и не так далеко из-за особенности его зрения, но и в то же время далеко), видел на берегу циклопический автомобиль и то место, где были мы с Кобальским. — Примерно здесь… — сказал мне Кобальский. — На том месте и пусть поныряет. — Там глубоко? — спросил я. — Нет, для него не так глубоко. Не больше двухсот метров. — На такой глубине его ведь раздавит. И кстати, я все хотел спросить, почему исполин не разваливается, когда ходит? Ведь тело с такой массой должно иметь совсем не такие опоры-ноги — более толстые и мощные. — Потому что упругость его тела огромна, совсем не такая, как, скажем, у тебя… И она скорее не структурного свойства, а функционального. Здесь происходит некоторое по внешней видимости как бы нарушение строгих законов механики… Как образование формы нового тела при масс-голографическом копировании, так и закладка его глубокой структуры проходят, как я считаю, сложный ряд превращений от стадии обычной плотности исходного вещества к стадии вязкой упругости. И упругость достигается тем большая, чем больше время экспозиции. Чем глубже структурированне, тем большую глубинную энергию вещества, из которого копия состоит, высвобождает та энергия, которая была затрачена на создание масс-голографической копии… То есть от времени экспозиции и качества исходного материала, взятого на создание копии, зависит и время действия… Ну ее нестарения, или продолжительности жизни… Ты извини. Не время сейчас об этом говорить, некогда… В это время исполин погрузился в воду, перевернулся и головой вниз стал опускаться ко дну. Ощущение у меня было какое-то необычное, удивительное: то мне устойчиво казалось, что это именно я, «сам я», приближаюсь ко дну, а исполин сидит на берегу — огромный, каким и был; то все наоборот… Ощущение было примерно такое, какое бывает, когда известная улица или дорога где-то и окружающие предметы, к которым подойдешь или подъедешь с непривычной стороны, оказываются расположенными «не в том, не в действительном» направлении. И никак «не поставить, не обернуть» окружающее в верном направлении. Пока какая-то реалия, штрих, связывающий представления с действительным миром, вдруг, в мгновение ока, не восстановят справедливость… Меня охватывала прохлада — все более острая с приближением исполина к дну моря. Чем глубже он погружался, тем холодней становилось мне. У меня захватывало дух. Да и дышал-то я принужденно, прилагая немалые усилия. И, несмотря на частые и глубокие вдохи и выдохи, я испытывал все признаки асфиксии, легкого удушья, как будто мне не хватало воздуха. — Ну как, достиг он дна? — спросил меня Кобальский. Я в ответ лишь отрицательно покачал головой и глядел на него, стиснув губы. — Достиг дна? Ничего нет?.. Я молчал, почему-то ничего не мог сказать. — А, ну понятно! Ваша связность… Дыши принудительно! Чего задыхаешься-то? — засмеялся он. Когда исполин, отфыркиваясь, вынырнул, я сказал: — У дна, оказывается, холодная вода. — Ничего, ничего! — успокаивал меня Кобальский. — Привыкнешь. Через полчаса мне стало холодно. Я давно вышел из тени. Чтоб не замерзнуть еще сильней, снял рубашку и с удовольствием подставил тело солнечным лучам. Теперь две крайности — холод и горячие лучи — одновременно обжигали мое тело. И холод преобладал, очевидно, потому, что исполин был слишком велик по сравнению со мной и поэтому во мне «концентрировалось» слишком много холода. У меня уже было такое ощущение, что я болен. Поиски телескопа продолжались до самого позднего вечера. Хотя я почти весь день ничего не делал, к закату я смертельно устал. В тело влилась какая-то свинцовая тяжесть. Исполин не обращал на меня внимания и без устали продолжал нырять. Я не знал, что мне теперь предпринять. Заставить его вернуться на берег я никак не мог. А недомогание все усиливалось… Наконец телескоп был найден. К величайшей, неописуемой радости Кобальского. С немалым удивлением увидел я, как из моря с большим ярко-желтым цилиндром в руках выходит мой двойник. С цилиндра свисали стропы, а за стропами, наполняясь водой, тяжело парусил купол огромного зеленоватого парашюта. Удовлетворенно, счастливо улыбаясь, исполин осторожно неподалеку от воды опустил драгоценную ношу, отошел и устало сел. Телескоп, колонна длиной около восьми и диаметром не менее трех метров, был ярко-желтого цвета, очень яркого, как лепестки подсолнуха. В глубине, в обоих торцах цилиндра покоились очень толстые стекла. По крайней мере, так это виделось, что очень толстые стекла. На мгновение прижимая ладони к желтым бокам телескопа, путаясь в стропах, Кобальский раз пять обежал вокруг внушительного прибора. Обмирая от восторга, съезжая на дискант, он то и дело повторял: «Холоден, холоден, крошка!.. Жив… Жив, неслыханный гость!..» Как сумасшедший, с восторженной улыбкой заглядывая то в одно, то в другое стекло телескопа, он принялся обрезать и откидывать стропы. Потом сел посреди раскисшего парашютного купола, спиной к солнцу; согласно кивая головой, вспоминая что-то, стал любовно глядеть на совершенные формы прибора. Но скоро вскочил и, решительно подступая ко мне, потребовал, чтоб я отошел прочь, в сторонку. А сам, поглядывая на заходящее солнце, с преувеличенным вниманием, с боязливой осторожностью немедленно принялся закрывать стекла телескопа хрустящими листами черной, светонепроницаемой бумаги. Затем большим ножом отрезал от парашюта два обширных куска, аккуратно набросил их на оба торца, охватил связанными обрезками толстого шпагата, завязал. Он категорически потребовал ни в коем случае не открывать стекла телескопа. Лучше всего просто не подходить к нему, потому что-де это есть не какой-нибудь там обычный телескоп, а совершенно оригинальное приемопередающее оптическое устройство и что при неумелом обращении экзотический прибор может стать крайне опасным для жизни. Перевозбужденный, он носился вокруг еще с полчаса — заклинал меня быть благоразумным да гнал «в сторонку». Наконец мало-помалу успокоился. Я предложил немедленно отправиться в обратный путь. Кобальский наотрез отказался. Он заявил, что все слишком устали, чтоб можно было с полной уверенностью и спокойной совестью на таком огромном автомобиле отправиться в ночное путешествие по пустыням, которые не абсолютно безлюдны. Мой близнец поддержал его. Тогда я, до предела напрягая голос, потребовал, чтоб исполин вытащил из своего мой автомобиль. Кобальский был и против этого, сказал лишь, что у меня нет никакой необходимости глядя на ночь ехать куда-то по бездорожью. Так что выполнить мое требование мой близнец отказался. Да и легко было его понять: я чувствовал, как неимоверно он устал. 5 Я проснулся, когда была глубокая ночь. В первое мгновение никак не мог сообразить, где я, что со мной. Первые отрывочные воспоминания неправдоподобных событий прошедшего дня, фрагменты тяжелого сновидения, темная ночь вокруг, дыхание неподалеку спящего исполина, словно продолжительные, ритмичные порывы сильного ветра, все спуталось. И прошло немало времени, пока все не стало на свои места. И вот почему: я был болен, очень болен. Оказывается, я здорово простыл, когда мой близнец нырял в холодные морские глубины: концентрация пониженной температуры для моего тела была слишком велика. Меня сильно лихорадило. Кроме того, все во мне ныло от неимоверной усталости. Спать совсем не хотелось, но и ясно мыслить никак не давало непривычное полудремотное состояние. И особенно сбивали с толку стремительные наплывы каких-то малопонятных картин — полусвязанных с фрагментами недавних событий… Я безуспешно пытался их как-то истолковать, разобраться в последовательности. Подумал, что это начинается лихорадочный бред… В конце концов понял: да это же сновидения моего двойника! Я видел сон наяву. Не свой сон. Приятного в этом было мало: сны близнеца только мешали мне верно ориентироваться в реальном мире. Море было невидимо и неслышно. Все вокруг спало. Спал исполин. Где-то спал Кобальский. Я поднялся, поблуждал вокруг, подошел к телескопу и, чтоб хотя бы немного удовлетворить свое любопытство, решил открыть одно из стекол. Но которое — меньшее или большее? Да не все ли равно? Я подошел к меньшему торцу, приготовился снять кусок ткани и надорвать светонепроницаемую бумагу. Чтоб нащупать узел бечевки, я ладонью другой руки оперся о боковую поверхность цилиндра — и через мгновение руку рефлекторно отдернул: телескоп был холоден, как лед. Я отошел в сторону, и, пока колебался и ходил вокруг, загадочный цилиндр мало-помалу усилил знобящее, сковывающее психику дыхание, которое и прежде, пусть не так явно, беспокоило меня. И очевидно, это своеобразное, физически ощутимое поле, которое излучал телескоп, создавало во мне такое впечатление, что он лежит неподвижней, чем какой-нибудь камень на берегу. Вспомнив, что этот прибор, по словам Кобальского, лишь отдаленно напоминает телескоп и в действительности является необычным, совершенно оригинальным приемопередающим волновым устройством, вспомнив почти униженную просьбу фотографа ни в коем, ни в коем случае не открывать его после захода солнца, я вернулся на прежнее место и лег. Кобальский теперь стал мне еще антипатичней, чем прежде. И не столько потому, что я не был посвящен в его секреты. Меня бесило другое: в орбиту своих тайных замыслов он вводил еще и этот совершенно уникальный телескоп. В моем воображении проносились всевозможные картины: как он использует совсем неожиданные, неизвестные мне свойства этого загадочного цилиндра. И подобного же содержания сновидения исполина то и дело вклинивались в мои представления и суждения. Через некоторое время я решительно поднялся и бесшумно подошел к телескопу. Сбоку у большего торца нащупал узел шпагата и развязал его. Стянул кусок полузамерзшей, едва сгибавшейся материи, затем предательски захрустевшую, плотную бумагу. Я постоял некоторое время сбоку, а потом, не прикасаясь к цилиндру, осторожно заглянул в его торец. Разумеется, ночная темень не позволяла что-либо различить. На неопределенном расстоянии лишь улавливался слабый, размытый отблеск в стекле. Так простоял я около минуты. Размышляя о требовании Кобальского ни в коем случае не открывать стекол, я перешел на другую сторону этого же трехметрового торца, потом стал прямо перед ним. Я был метрах в двух от едва заметных, мерцающих бликов, когда вспомнил, что с противоположной стороны телескоп не открыл. — Вот чудак! — негромко воскликнул я. — А еще смотрю!.. Я еще продолжал вглядываться в странные блики, как кто-то передо мной из темноты совершенно неуважительно, явно напрашиваясь на скандал, нахально спросил: — Что, темно?! Темно, темно! А охота увидеть, кто это там! А? Да никого там нет, и ни черта ты не увидишь, хоть лопни. И я тебя не вижу! Ты не видишь меня, а я тебя. Кха!.. — Вы что?? Вы кто такой?.. — спросил я и резко, сердито добавил: — Мне тут нечего смотреть! И не на кого. — Бессовестный! И не стыдно сочинять? — с откровенно фальшивой серьезностью пристыдил он меня и захохотал. — Послушайте, вы!!. — Я повернулся, ожидая, что вот-вот из-за телескопа появится Кобальский. Я готов был толкнуть его на песок, потому что все его художества и сюрпризы уже изрядно надоели мне. — Ну куда поперся! — услышал я грубый окрик, когда сделал шаг в сторону, чтоб выйти навстречу Кобальскому. — Думаешь, будешь болтаться по берегу, так толк будет? И не думай!!! Пора уже тебе понять, что дело крышка. Все пропало. Все! Ты это можешь себе уяснить? — Послушайте, откуда вы говорите?? — понимая уже, что это никакой не Кобальский, в крайнем удивлении спросил я. — Почему вы там сидите? Вам что-то известно?.. Вы кто такой? — Мне все известно. Известно, что тебе конец! Конец нам — и баста! Тебе и мне. — Да скажите же, пожалуйста, что вам известно?! — Что тебе крышка. А больше ни-че-го. Как же!.. Надо было тебе сюда ехать. Прямо позарез! На ледяной телескоп интересно посмотреть. Главное, ничего не известно. Ну ни-че-го! Что за телескоп? Почему ледяной? Что к чему тут все?.. Ну да, оптически принимать и оптически передавать! Как же еще!.. — Да вы кто такой? — возмутился я, подошел и пальцами прикоснулся к стеклу — стекло было холодное, как лед, но отнюдь не запотевшее! — Я?.. Дядя твой! — горько, искренне засмеялся он. — Поверь мне, дяде своему родному. — Дядя?? Дядя Станислав?! — всматриваясь в причудливые блики, громко воскликнул я. — Нет, тетя! — печально и совершенно серьезно возразил он. — Тетя Альбина… Я отступил шага на два и за тенями и бликами — в, глубине, за толстенным стеклом, во вполне обозримом пространстве — разглядел смутную фигуру, пятерней чесавшую в затылке. Мне стало не по себе. — Вы напрасно так шутите, — мирно сказал я, в глубине души имея странную убежденность, что именно он должен помочь мне. — Шутишь ты. — Что мне делать? — За тебя Кобальский все сделает. Фотограф! — А за вас? — Ты. — Да будьте же вы человеком! И что все это значит?!. Вы что ополчились все против меня? Это что тут такое начало происходить в конце концов? — Что начало происходить?.. — вроде бы хохотнул он. — Это начало твоего бесславного конца — вот что такое тут происходит, вот что все это значит. Конец. Твой и мой… Самое ужасное наступит утром. Кончишь ты свои последние часы следующим образом… Я больше не стал его слушать и как во сне пошел прочь. — Куда побрел? — грубо крикнул он мне вслед. — Иди сюда! Поговорить надо. Все скажу тебе. Уж лучше черное знание, чем неведение! Произойдет трагедия здесь утром. Потом, уж без тебя, все будут думать и говорить: погиб трагически… Ах, если б он знал, с чем он имеет дело и что его ожидает, то подстелил бы соломки. Да только не подстелишь — сгорела она!.. Так давай-ка перед крушением жизни, перед катастрофой бесстрастно и бесстрашно обдумаем все детали последних минут жизни… Итак, всласть наговорившись со мной ночью, в моем лице имея некоторую сострадающую, но несгибаемую персону, ты станешь искать выход, станешь лихорадочно… — Вы бездушный, грубый человек! — сердито выпалил я в стекло телескопа, за которым, уверенный в своей безнаказанности, фиглярничал этот паяц. — Нельзя же так говорить, когда другому не по себе, когда другой один на один тут с этим плутом… Мне показалось, что я страшно замерз. Что-то сковывало меня. Я бросился прочь от телескопа и в десяти шагах перестал слышать этого возмутительного человека. Во тьме я нашел свой плащ, отошел в сторону, лег и закутался. Я прошлую ночь почти совсем не спал, но и теперь какой там сон! Что же это было?.. С кем я разговаривал? Конечно, сновидения близнеца тут были ни при чем. К телескопу я решил больше не подходить. Так стекло и оставил открытым. Холодный как лед цилиндр произвел на меня сильнейшее впечатление: понятно, это в его недрах тот удивительно бесцеремонный человек проповедовал свое энергичное бездушие. Всякий интерес к телескопу у меня пропал. Осталась смешанная с растерянностью озадаченность, да возникло смутное опасение за развитие дальнейших событий здесь, на берегу. Ну а если неизвестный шутил, то чересчур уж злыми были его развеселые выпады. Не помню, как я уснул. …Где-то часто, непрерывно стучало. От этого я и проснулся. Стук все усиливался, приближался. Я сбросил с головы плащ, сел. Воздух уже начал прогреваться. На востоке, далеко над пустыней только что взошло солнце… По сизой глади моря к берегу шла большая моторная лодка. В ней сидело несколько человек. — Теперь все станет на свои места! — вслух подумал я, вскочил и, полусонный, почему-то побежал к берегу. Оглянулся, вижу: следом за мной бежит Кобальский… Мотор смолк. Лодка с ходу выскочила на отмель. — Друзья мои, наконец-то!.. — опережая меня, как бы сквозь радостные слезы восклицал Кобальский. Из лодки вышли трое. Первым — интеллигентного вида, ушастый мужчина лет пятидесяти. Все трое были одеты в одинаковые голубовато-серые брезентовые полуплащи. Те, двое, в сапогах, ушастый — в черных туфлях. — Не возьму в толк, — с явным намерением сделать приятное, неторопливо спросил ушастый Кобальского, — вы есть Станислав Юлианович или… один из пальцев его руки? И он негромко, мягко засмеялся. — Нет, шеф, — серьезно сказал Кобальский, — я Эпсилон. Один из пальцев его мудрой руки. — Ну это все равно, дружище! Так, так… Значит, все ребята, которые здесь, из «древнегреческого алфавита». Очень хорошо. Уверенность в себе только поможет нам. Кобальский полез было обниматься, но ушастый мягко от него отстранился. — Увы! — вздохнул Кобальский. — Ни Станислав Юлианович, ни Иннокентий Павлович в условленное место не пришли. Я ждал их долго. И мы вынуждены были отправиться к берегу без них. Ведь нельзя же ставить под удар и эту решающую попытку. Бессмысленный риск! — Безусловно! — вскинул шеф головой. — И должен вам заметить, слишком искушать свою судьбу я не намерен. И больше никаких ракет. Слишком, знаете ли, модно!.. Не перестаю удивляться, как это вы, потерпев две катастрофы, почти все остались в живых!.. Разумеется, не собирался я лететь вместе с вами и на этот раз. Но обстоятельства слишком переменились. Теперь пожилой нумизмат должен лететь. — Что-нибудь случилось, Георгий Николаевич?.. — забежав, став перед осанистым «нумизматом», испуганно, участливо спросил Кобальский. Георгий Николаевич вопросительно взглянул на пеня. — Он наш, — предупредительно заверил его Кобальский. — Вы же знаете, — неопределенно протянул нумизмат, — в свое время были шалости: разного рода недозволенные граверные работы… — Ну и что? — Как что, любезный?.. Разве не обеспечили мои оттиски успешные научные изыскания Станислава Юлиановича? Конечно, если бы раньше был заполучен поразительный масс-голограф, можно было бы не пачкать руки краской. — Ну и что: пошли по следу? — По-моему, идут. Пока очень далеко… Необходимо лететь, — вздохнул он. — И на этот раз, со мной, побег будет совершен более надежным способом… Я стоял в некотором отдалении, глядел на лодку и слушал, о чем говорят Кобальский и «нумизмат». Смотрел, как двое других прибывших выгружают из лодки какие-то ящички, сумки и портфели, рыболовные снасти, еще что-то. И пытался представить себе, понять весь план злоумышленников. Готовился побег за границу, третий после двух неудачных, понял я. Значит, та груда не то поржавевших, не то глиняных черепков, на которую я наткнулся в полутора километрах от нашей стоянки, когда шел по берегу, и была свидетельством первой катастрофы. Как было известно их ушастому шефу, они пытались взлететь на ракете. Но ракета, похоже, почему-то тут же на берегу развалилась. Очевидно, через некоторое время они отправились в путь на другой — и рухнули в море вместе с поразительным телескопом… Такие отчаянные попытки! — А кто этот молодой человек? — кивнув в мою сторону, спросил ушастый нумизмат. — Ведь своих друзей необходимо знать. — Да не обращайте вы на него внимания! — сказал и сплюнул в мою сторону Кобальский. — Парень никакой опасности для нас не представляет. Хоть и заносчив, но и покладист, как телок. Полетит с нами: не стоит ему здесь «помогать»… Нам же будет лучше, если он здесь не останется. — Ну что же вы, Станислав!.. А я вас так понял: что он наш. Что он копия, что тоже из «древнегреческого алфавита». Придется парню лететь, может быть… Где вы его взяли? — Да нет, он не из «алфавита»! Это Максим Грахов, племянник хорошо мне известного Станислава Грахова, которому принадлежала та бесценная старинная карта. — Там за авто лежит колосс. Кто его прототип? — Вот этот же недоросль. Парень кое-что умеет. И авто есть. Поэтому мы решили им воспользоваться. Мы-то ведь плавать не умеем. Да и Большой Кеша, понятно, тоже не умеет… — Сколько времени может продержаться его копия? Она не опасна? — Нисколько, шеф. Ну, во-первых, колосс, как и его прототип, самонадеян и пацана особенно-то не слушал. Я только что, перед вашим приездом, осмотрел его. Он уже потрескался. Раньше своего автомобиля. Вы, конечно, понимаете, что продолжительность его жизни находилась в известном пропорциональном отношении ко времени экспозиции. Время экспозиции я выбрал точно, даже чуть уменьшил. Все было продумано до мелочей! С точностью до часа… — Хорошо. Но надо было сделать так, чтобы колосс и его авто оказались рядом. Еще лучше, чтоб он уснул в нем. Ведь этот материал, пожалуй, наиболее подходящ для нашей не очень мощной энергетической установки. Правда, материал еще почти живой! — засмеялся ушастый. — Вы правы, шеф! Максим, — вдруг обратился Кобальский ко мне, — что тут зря стоять рот разинув? Не прислушивайся и не расстраивайся. Ну-ка, помоги лучше Альфу и Бету. Оттащите все подальше от воды. И, пожалуйста, как договаривались, без этих дурацких конфликтов. Я беспрекословно принялся перетаскивать все эти сумки, ящички, рыболовные снасти, рюкзаки… И не потому, конечно, что я был «покладистым, как телок». — Альф и Бет! — коротко приказал нумизмат тем двум, прибывшим в лодке. — Позаботьтесь, пожалуйста, об этих двух саквояжах. На тот случай, если сюда нагрянет кто-нибудь… — Но где же Гамм? — спохватился Кобальский. — К сожалению, Гамма, — скорбно покивал нумизмат головой, — как я понимаю, нашего лучшего пилота, мы потеряли. Он был слишком неосторожен и так нелепо только что свалился за борт лодки… И конечно, из-за этого вашего ужасного удельного веса сразу же — хотя и отлично умел плавать — пошел ко дну. Очень неприятно. Ах! Утонуть у самого берега!.. Те, которых называли Альфом и Бетом и которые все время молчали, взяли по сумке и вдоль берега отошли метров на двести. Потом я видел, как они не то ножами, не то просто руками рыли две ямки, закапывали сумки, маскировали следы своей работы… Оба они, один тонкий и высокий, другой, наоборот, очень толстый и низкий, мучительно мне кого-то напоминали. Но кого?.. И вдруг, подумав о том, почему именно Альф, Бет, Гамм (альфа, бета, гамма?..), понял: да это же оба Кобальские — один вариант сплюснутый, а другой вытянутый!.. Значит, все они, кроме пожилого нумизмата, и есть парни из так называемого «алфавита»? Перетаскивая мелкую кладь, я прислушивался к разговору. — …Выходит, как я понял, мы полетим не на ракете? — тоскливо допытывался Кобальский. — Нет! — решительно заверил его Георгий Николаевич. — Хватит и тех двух, на которых вы пытались улететь. Отдадимся-ка на этот раз во власть самого простого и давно испытанного способа. Очень жаль только, что так нелепо погиб опытный Гамм. Но попытаемся! Я уверен, что на знания и тонкое чутье Бета положиться можно. Так вот. Полетим мы на самолете! Мы сейчас привезли раз в сто уменьшенную копию реального поршневого самолета, который достаточно прост в управлении и надежен в полете. — То есть, — в недоумении пожал Кобальский плечами, — вы привезли модель самолета?.. — Не модель, мой друг, а копию. Ко-пи-ю!.. Уменьшенную копию, созданную при помощи масс-голографа. — Значит, та, другая линза, — радостно воскликнул Кобальский, — и есть уменьшительная линза? И Станислав-Зеро научился с ней работать?.. — Да, очевидно, — с удовлетворением подтвердил его мысль Георгий. — А мы, парни из «алфавита», даже и не знаем, что Зеро работает и с уменьшительной линзой. — Не обижайтесь на него, Эпсилон! — мягко попросил Георгий. — Чего уж хорошего ждать, когда все знают все. И все умеют. Пусть уж он один… — Да, да… — собственным мыслям рассеянно кивнул Кобальский. — Мы бы все, все ребята из «алфавита», могли бы непосредственно знать, что он работает с уменьшающей линзой и что именно создает… Но — увы! — наша сердечная связность уже сильно ослабела. Теперь мы все заняты только своим личным опытом. А об опыте друг друга только смутно догадываемся»… — И кстати! — вспомнил Георгий. — Тот самолет, на котором мы полетим, получится усовершенствованным. С прекрасными глушителями. — Но лететь на самолете!.. — ужаснулся Кобальский, забегая перед медленно, взад-вперед вышагивающим шефом. — С ума сойти!.. Самолет над пограничными водами запросто могут сбить! — Разумеется, мы полетим не сейчас, а поздно вечером. Полетим низко над морем, очень-очень низко. — Но здесь опасно до вечера оставаться! — вскипел Кобальский. — Подумать: целый день на виду у… — У неба, — уверенно заметил нумизмат. — Посреди двух пустынь. — Ну я не думал, что вы так неосторожны, шеф. — А я не предполагал, что вы так наивны, Кобальский, — властно прервал нумизмат фотографа. — Вы что, так себе это и представляли: сначала мы на самолете будем разгуливать под облаками, а потом среди бела дня пересечем границу? — Ночь не скроет самолет от локаторов… — скулил Кобальский. — Опять не то!.. Ох, засели мы тут, кость от кости!.. — Мы полетим низко над морем, очень низко. Когда станет темно. И потом, нельзя же лететь без Станислава и Иннокентия. — Я понял, — больше для виду возмутился Кобальский, — вы, шеф, не доверяете «алфавиту»! — Друг мой, всецело доверяю! И я, конечно, вас понимаю, Эпсилон: вы торопитесь в спокойной обстановке восстановиться как следует. Кстати, как вы себя чувствуете? — Отлично, шеф! Думаю, отлично выдержанное вино! — Ну с богом! — улыбнулся Георгин-нумизмат. — Кобальский, какие у вас есть соображения: почему до сих пор не появились здесь Станислав-Зеро и Иннокентий? — Ну, может быть, опять какие-нибудь неприятности с Большим Кешей. Из-за этой гнусной кочерыжки, я считаю, не улетели мы и во второй раз, на большой ракете… Вам трудно представить, что с нами стряслось! Ракета из-за него потеряла равновесие. Ведь в кочерыжке больше двенадцати тонн весу! Да и ростом он около десяти метров… Он испугался высоты, что ли… Ему сдуру показалось, что едва-едва оторвавшаяся ракета стала заваливаться на бок. Чтоб, как он думал, восстановить равновесие, он сместился с центра тяжести… Дальше — больше… И пошло, и понесло нас мотать! Ракета действительно в конце концов потеряла равновесие… — Кобальский тяжело вздохнул: — Все-таки толстяк — двойник старого, пожилого человека. Возможно, Иннокентий Павлович Уваров прекрасный гомеопат и нужный для нас человек, но все-таки брать его в качестве прототипа для укрупненной копии неразумно. Станислав-Зеро был уверен, что будет иметь дело… ну с мудростью, что ли, с осторожностью пожилого человека. Ведь телескоп надо было перемещать, из подземелья как-то вытаскивать!.. Этот коротышка — наша беда. И вот Станислав Юлианович и, конечно, Иннокентий Павлович пустились на все хитрости и увели Большого Кешу к разрушенному замку Шемаха-Гелин, чтоб чем-нибудь занять там эту обузу. А сами они должны были вчера появиться в условленном месте. Эх! Если бы кочерыжка не был так непредусмотрительно хорошо выдержан! Но кажется, он не начнет разрушаться и через год. Это прямо какое-то бедствие! Что с ним делать, неизвестно… — А они не пытались коротышку поставить за линзу? — спросил нумизмат, взглянул в мою сторону и почему-то осекся. — Старый гомеопат не так глуп! Не менее смекалист и кочерыжка. Да, буквализм в копировании — большой недостаток… — В том-то и дело. Да и вообще: разве можно прибегать к таким варварским способам, чтоб только избавиться… — брезгливо проговорил нумизмат и тут же переменил тему разговора: — Я бы хотел взглянуть на телескоп, на котором, сдается, вы все если не помешались, то близки к тому. Они повернулись к неподалеку лежавшему телескопу. — Он что, позолочен? — Нет! — охотно пояснил Кобальский. — Просто он такого необычного ярко-желтого цвета… Мерзавец! — круто обернулся он ко мне. — Это, конечно, ты обнажил объектив? Везде сует нос. И не смей за нами шляться!.. Они, как самоуверенные собственники, неторопливо пошли к телескопу. Альф и Бет были заняты двумя сумками, все еще зарывали их. Я быстрым шагом отправился к исполинскому автомобилю, который стоял метрах в четырехстах от телескопа. Цвет автомобиля за ночь сильно переменился. Прежде он был, как и мой, коричневого цвета, а теперь приобрел ядовито-оранжевый оттенок. Он слегка разрушился, осел, сохранив еще прежние очертания. Подойдя ближе, я увидел, что теперь это были всего лишь глиняные обломки потрескавшегося, расколовшегося монолита, готового рухнуть и обратиться в бесформенную груду. Кое-где еще виднелись тускло поблескивающие, с виду металлические части. Изредка некоторые из них с какого-то мгновения прямо на глазах начинали быстро словно бы ржаветь, и та же деталь, не изменяясь в конфигурации, превращалась в формованный кусок плотной, сухой глины. Стекла, там, где еще торчали осколки, были уже совершенно непрозрачными. Я подбежал к исполину, лежавшему недалеко за автомобилем. Подошел к его голове. Его волосы были покрыты коричневатым налетом. Я тронул один, толщиной со спичку, волосок. Он сломался, упал и рассыпался на мелкие глиняные штрихи. Исполин открыл глаза. Я в недоумении спросил! — Что с тобой происходит? — Я очень простыл вчера, — прошептал он. — Мне нездоровится… — Что ж, — печально спросил я, — и твоему автомобилю «нездоровится»? — Не знаю… — Ты просто очень устал. Лежи, пожалуйста, спокойно. Отдохни. Мне жаль, что ты… — Перестань! — прошептал он. — Я буду жив, пока жив ты. «А когда умрешь ты, — неосторожно подумал я, — умру и я?..» — Нет, — уверенно, твердо сказал он, и на его лице появилась тень улыбки, — мы будем жить. Долго. И не так уж мы с тобой плохи! — прошептал он. — Вовсе нет!.. Мало что видя перед собой, я побрел к автомобилю моего двойника, чтоб обдумать, как извлечь из него свой. Я часа три провозился в развалинах циклопического автомобиля, пытаясь вызволить свой, настоящий. В сравнительно тонких глиняных стенах надо было пробить три бреши, из ломаных плиток сделать настил, прокатить автомобиль через бреши и столкнуть его… В принципе я на нем еще мог уехать. Но все делалось не так скоро, как я вначале предполагал: в слоях глины еще попадались металлические прожилки и тонкие, словно бы жестяные, пластинки — что-то вроде бесформенной ажурной сетки. Пришел толстый Альф. Я как раз из бреши сталкивал разломанные плиты, глянул вниз и увидел его. Широко расставив короткие толстые ножки, он с любопытством и в то же время безучастно наблюдал за мной. — Помоги мне, — попросил я его. — Нет, — покачал он головой, — нельзя. Иди, тебя зовет сеньор. — Какой еще сеньор? — Эпсилон-Кобальский, — засмеялся Альф. — Парень, ты зря стараешься. Автомобиль они тебе не отдадут. Я из пробоины спрыгнул на землю, с рубашки и брюк стряхнул въедливую пыль и с ненавистью сказал: — Думаете, всех обвели вокруг пальца? И меня придавили? Ошибаетесь! — Пошуми, пошуми, — улыбаясь, посоветовал Альф, — легче будет! Пошуметь что поплакать. А придавили… тебя не все. Мы направились с ним к берегу, где лежал телескоп. Я еще раз подошел к исполину. Он на мои слова больше не отзывался, лежал неподвижно, как изваяние. 6 В десяти шагах от телескопа горел костер, на двух камнях стояла какая-то посудина. Они что-то варили. На краю зеленоватого парашюта, которым теперь был накрыт телескоп, сидели Георгий-нумизмат и Кобальский. Бет кашеварил неподалеку у костра. Альф зачем-то отправился к лодке. — Максим! — улыбаясь, пригласил меня нумизмат. — Присаживайся, пожалуйста. Снедь, как видишь, небогатая. Но будем рады всякому хлебу! А там Бет подаст нам и чай. Есть надо всегда — и для того, чтобы помочь друзьям, и для того, чтоб бороться с врагами. Этот завтрак или сблизит нас до дружеского рукопожатия, или разведет на дуэль. Но дело не в этом. Представь, Максим, какая забавная неожиданность: ребята не могут все это потреблять! А я не могу есть один. Как неволя! Ну так что, пир? — Давай, парень, не чванься, — с прищуром, глядя куда-то вдаль, сказал Кобальский. — Людей надо уважать. Сядь и ешь — возможна тяжкая работа… Работать будем все. И ты. Такой запыленный и усталый. Я внимательно оглядел фотографа. Его уши стали еще меньше. Седоватой щетины на подбородке почти не осталось, казалось, он только что торопливо побрился. Верхняя часть его лица и руки покрылись пупырчатым налетом какой-то странной ржавчины. Кончик носа был теперь словно срезан или приплюснут… Откуда-то доносился далекий торопливый рокот. Поискав глазами источник звука, мы километрах в пяти или семи от нас высоко в небе увидели вертолет. Он летел мимо, в сторону моря. Если б они увидели, с вертолета!.. Но вертолет улетел. — Начали летать… — недовольно процедил Кобальский. — Ох и напрасно мы тут ждем!.. Отберут все до ниточки. Сами себя погубим! Я сел к «ковру» и принялся за еду. — Увидал вертолет — и сразу лопать… — злобно выпалил Кобальский в мой адрес. — Сразу видно, как обрадовался! — Пусть ест, — остановил его нумизмат. — Пригласил молодого человека я. — От него всего можно ждать! Это же, конечно, он ночью открыл объектив телескопа, хотя я категорически запретил это делать. Везде сует нос!.. Говорить с отражением вздумал! Но, слава богу, похоже, только с плоскуном потрепался. Это хорошо! Полезно. Плоскун тебе мозги вправил. Представляю… Иди еще с ним поговори! — засмеялся он. Помолчал и Георгию сказал: — Хорошо, что недоросль не открыл ночью окуляр. А то я не знаю, до чего бы они с опережающим договорились, до чего додумались… У него, видите ли, — повернул он ко мне свою озлобленную физиономию, — непреодолимая потребность рассуждать! Он, видите ли, любознательный. Во все вникает! — Да перестаньте же, Станислав! — взмолился нумизмат. — Мелочность погубит вас, ей-богу! Да что это вас так возмущает, что человек пытается рассуждать! Пусть рассуждает. Пусть он скажет что-нибудь полезное. А вы умейте взять из-под руки, — продолжая не спеша, скучно жевать, говорил нумизмат. — Станислав, мне необходимо знать, как вы, точнее, как подлинный Станислав Юлианович наткнулся на кубический грот и проник в хранилище пришельцев. Ни Бет, ни Альф и — увы! — ни Гамм за неимением времени так толком мне и не объяснили, как он оттуда выбрался. — Да как они вам расскажут и объяснят! — с искренним сожалением вздохнул Кобальский. — Все они получились немного неудачными. Как говорится, первые блины комом! Посмотрите на Альфа. Это настоящая нескладуха. Колобок какой-то плоский, да и мысли у него такие же плоские, я бы сказал… Да и Бет такой же пасынок фортуны. Гамм, конечно, поудачней, но и он, как и Альф и Бет, выдерживался далеко не столько времени, сколько требовалось для полной агрегации создаваемой копии. Да к тому же в первоначальной установке слишком много приходилось возиться с фокусировкой. Сами видите: один сплюснут, другой вытянут, у третьего еще что-нибудь… Но главное — материал! На изготовление этих вот ребят в основной массе были использованы древесный уголь, глина, битум и аммиачная селитра. Как оказалось, физически они вышли покрепче меня, хот-я выдерживались всего минут по сорок… — Ну а вот именно вы? — спросил нумизмат. — Я есмь Эпсилон-Кобальский, как вы знаете, Первичный, исходный материал моего тела состоял из голубоватого каолина, белил, поваренной соли и талька. — Каолин и тальк? — Да, все белое! — самодовольно подтвердил Кобальский. — Выдерживался я в фокусе установки около трех часов. Три часа неподвижно сидел мой подлинник, наш прототип Станислав-Зеро. — Если вы Эпсилон, — спросил нумизмат, — то согласно древнегреческому алфавиту, я полагаю, перед вами должен быть еще и Дельт? — Да, был, но увы!.. — Почему «увы»? — Его убил вот этот варвар! — кивнул в мою сторону Кобальский. — Убил? — Да, молотком ударил по голове, когда тот пришел рано утром к нему в дом с алмазом. С огромным бриллиантом! — Какой опасный мальчик! — удивленно посмотрев на меня, брезгливо протянул нумизмат. — Да, — кивнул Кобальский. — От такого молодчика всего можно ожидать. А надо вам сказать, что плут Зет еще до Дельта рано утром появился в доме этого парня в качестве его родного дяди Станислава Грахова, чтоб оказать на недоросля давление. Мальчик сам сообщил нам ночью, во время разговора с ним по телефону, что ему срочно откуда-то должен позвонить его дядя. А дальше все просто. В доме один Максим Грахов, там в качестве его дяди появляется бестия Зет, обрывает провод телефона, вроде бы чтоб Кобальский не мешал ему спать: этот его дядя ведь действительно мог позвонить… Потом появляется сам Кобальский, то есть Дельт, с алмазом. Ну и вот, парень и сразил Дельта молотком. Да прямо наповал. Пока недоросль носится там с алмазом, мне звонит Зет: Эпсилон, срочно приходи, будешь фигурировать в качестве Кобальского, ибо Дельт отошел навсегда. Мы же с Дельтом, как известно, две капли воды. Только вот уши… Мальчишка заметил это. Уши действительно могли меня подвести. Прибежал я, а тело Дельта уже схватилось словно крутой алебастр. Мне же в одно мгновение нужно переодеться в его одежду (кому-то ведь надо ехать к холму!), а мы не можем снять с него пиджак и рубашку. Брюки, конечно, просто… Понесли мы Дельта из дома, чтоб в сарае как-нибудь снять с него верхнее. Торопились сильно… Этот молодчик ведь в любую мину мог бросить алмаз и вернуться из сада. Увидел бы все и побежал бы в милицию признаваться… Ну, мигом притащили мы тело Дельта к сараю. Желаем с телом войти, а дверь по земле скребет, плохо открывается. Зет и уронил тело… Раскололось оно, разбилось на мелкие черепки. Сняли мы пиджак и рубашку, а осколки в сарае оставили… Так он и останки обнаружил! — с ненавистью взглянул на меня Кобальский. — У-у, проныра!.. Кое-как убедил Зет смышленого племянника, что это археологические трофеи… — За Зетом есть еще кто-нибудь? — спросил нумизмат. — Нет, Зет последний среди нас, насколько я знаю. К сожалению, он есть производное от жалкой самодеятельной попытки коротышки Альфа сделать с себя хорошую, удлиненную копию. Вполне естественно, что нескладуха Альф перестарался: получилась на удивление такая хитрая и зловредная бестия! Уж мы все натерпелись с этим Зетом. Он давно должен был появиться здесь, но его нет. Дьявол один ведает, что он еще предпринял. И знаете, для его изготовления бедолага Альф использовал всего лишь песок, серу и речной ил. По-моему, он стал таким пройдохой из-за органических примесей, которые содержатся в иле. Но вас, я уверен, интересует не это. Так вот, наш прототип, истинный Кобальский-Зеро — а он, безусловно, для нас есть Зеро, как среди всех меридианов есть исходный нулевой меридиан! — одно время в качестве археолога-любителя занимался изысканиями в песках южнее Хорезмского оазиса. — Простите, я перебью вас, Эпсилон… — остановил Георгий Кобальского. — У меня со Станиславом-Зеро как-то не заходил разговор… Вопрос, конечно, деликатный, и я ни у кого из парней из «алфавита» не решился бы спросить об этом. Но видя, что вы. Эпсилон, человек мужественный и без предрассудков… Кобальский с жаром потребовал: — Конечно, Георгий! Задавайте. Я постараюсь ответить на все ваши вопросы! Нумизмат некоторое время находился в нерешительности, молча жевал. — Не слишком ли вас много? — макая в соль кусочек мяса, с равнодушным видом наконец спросил он. — Кого? — не понял Кобальский. — Парней из «алфавита». От Альфа до Зета. — А-а… Вот вы о чем!.. Но представьте себе, шеф, даже во время операции в доме этого мальчишки половина нас была очень кстати. В то время как Альф, Бет и Гамм всячески способствовали вашему прибытию на эти пустынные берега. Да еще волокли все сюда всеми правдами и неправдами… — Не обижайтесь на меня, друг Эпсилон! — Разрешите, шеф, заметить, что обидеть меня невозможно. Почему нас много?.. Видите ли, мы, парни из «алфавита», не долгожители. Вот причина этого «демографического взрыва». Двое из нас, заметьте, уже погибли. Один из-за этого рокового удельного веса. Да и плавать-то не умел… Другой… Честно сказать, удар, какой нанес молотком Максим Грахов Дельту, для обыкновенного человека смертельным не мог быть. Мы все знали, что уж кто-кто, а Дельт не долгожитель. Да и он это знал… Вся беда в том, что скопирован он был без достаточно продолжительной экспозиции. В ужасной спешке. Уж о какой там нормальной агрегации тела могла идти речь. Так вот, Дельту надо было при помощи масс-голографа восстановиться хотя бы дней через пять. Но все спешка, неотложные затеи, дела, дела… Бедняга все грозился уйти в пустыню… А как получилось, что нас оказалось много?.. Ну как! Вначале открытие: вот оно что да как! То да се… Потрясающие возможности. Копирование чего угодно! Вначале копирование вещей, начиная с алмазов и золота… Затем дерзновенный замах на живое. Между зеркалом и линзой посадил Зеро пичугу в клетке. А материалом для копии взял — и это ли не дерзость! — обыкновенную воду в кубометровом целлофановом мешке. Из воды образовалась пичуга величиной с кондора. Зеро побежал, открыл большую клетку. Птица выпорхнула и полетела, но метров через сто рассыпалась и рухнула мгновенным дождем. То же и с большой клеткой. Растеклась она. Вода плохо поддается структурированию… Дальше — волнительный соблазн сделать копию с себя. И появляется Альф. Но слишком короток и толст он. Установили Зеро с Альфом линзу строго вертикально. Из другой массы появляется Бет. Тонок. Из-за бокового поворота линзы. Ночью точно по образу и подобию Станислава Юлиановича Кобальского был создан абсолютной схожести двойник. Разумеется, по имени Гамм. Так уж повелось. Но!.. Но!.. Но оказалось, к немалому удивлению и огорчению Зеро, что Гамм немыслимо самонадеянный скептик, невыносимый спорщик. Он, видите ли, знает больше всех, имеет самые верные понятия о том, кому как жить. Этакая морализующая заноза… По-моему, в голове Гамма занозой непогрешимого идеала засел опережающий из телескопа. Вообще технология «новейшей генетики» постоянно дает какие-либо крены… Конечно, о мертвых дурно не говорят. Но этот умник Гамм был невыносим. Что было дальше?.. Имела место возмутительная выходка Альфа: в тайне от всех он создает копию с самого себя. И появляется пройдоха Зет. Есть мнение, что Альф намерен был расширить эту свою самодеятельность. Дабы при помощи своих будущих сателлитов в дальнейшем оттиснуть других от телескопа и прочих сокровищ. Вот как превратно и самонадеянно заговорили в нем мысли и намерения самого Зеро. Разумеется, самодеятельность эту надо было решительно пресечь. И Зеро учинил Альфу выволочку. Замечательную выволочку! Инцидент заставил Станислава-Зеро отчетливо увидеть, что он одинок — ну едва ли не сирота среди неблагодарных подобий… Глядите: Альф ершист; Бета не поймешь, странный… Гамм — великий умник; Дельт собирается в пустыню; Зет — пройдоха, плут. Самовлюбленность — единственное, что их объединяет. Да, Зеро был один. И тогда по великой необходимости появился подобный и верный ему — я, Эпсилон. То, что надо. Человек, жизненно необходимый Станиславу-Зеро. И для любого алиби, и для чего угодно!.. — Да, трудно предвидеть последствия! — вздохнул нумизмат. — Это еще ладно!.. — махнул рукой Кобальский. — А как можно было предвидеть то, что со Станиславом-Зеро произошло в песках южнее Хорезмского оазиса?.. Одно время он подвизался в группе, руководимой дядей вот этого молодца — Станиславом Граховым. И там у них имела хождение одна странная, неопределенного возраста карта. На этой карте значилось, что юго-западнее Хорезмского оазиса находятся развалины древнего укрепленного замка Шемаха-Гелин. Мы развалин не находили ни на новых картах, ни в самих Заунгузских Каракумах. Тогда я старую карту как бы потерял. Ведь я мог один найти засыпанные песком остатки замка Шемаха-Гелин и стать автором находки со всеми вытекающими последствиями. Я, то есть, конечно, мой прототип… Станислав-Зеро, искал замок точно в том месте, где тот когда-то и был. И он в конце концов нашел — нашел не то, что искал, и пережил ужас, какой редко кому выпадает в удел… 7 Кое-что из подробного и темпераментного повествования Эпсилона-Кобальского запомнилось мне — некоторые яркие картины и живо звучавшие в его сумбурном признании куски диалогов. Врезалось в память самое главное — то, чему я словно бы сам был свидетель… Однажды, как обычно с нехитрым инструментом, будучи один среди барханов, Станислав Юлианович Кобальский-Зеро увидел, что попал в зыбучие пески. Его ноги медленно и верно стали погружаться в песок. Разумеется, он сразу же попытался выбраться, но лишь упал и начал тонуть в горячем песке… Нет нужды описывать его переживания, о которых доподлинно мало что известно. Он целиком погрузился в песок, стал задыхаться и потерял сознание… Вернулось сознание к Кобальскому после того, как он ударился. Спустя некоторое время он упал с высоты двадцати семи метров, но остался не только жив, но и совершенно невредим, потому что упал на склон песчаного холма, а может быть, еще и потому, что упал в бессознательном состоянии. Придя в себя, он подумал, что находится в склепе. Что еще мог подумать археолог-любитель! Здесь было почему-то довольно светло — точно как в поздний пасмурный вечер. Никакого источника света нигде не было. Приподнявшись на склоне небольшого песчаного холма, Станислав-Зеро увидел, что находится в пустом кубическом помещении, в искусственном гроте с какой-то ярко-желтой, не доходящей до потолка колонной посредине. Кобальский-Зеро сполз с песчаного холма, находившегося метрах в пяти от стены. Еще не придя в себя от недавнего удушья и падения, трепеща от мысли, что никогда не сможет выбраться отсюда, но уже и восторгаясь потрясающей находкой, он в некотором отдалении обошел колонну. Высотой она была около восьми метров. Диаметр у основания три метра, вверху не менее двух. Поверхность колонны была матовая, ярко-желтая — очень яркая и странно-холодная — почти как лед. У стены, противоположной той, где находился песчаный холм, Кобальский-Зеро увидел три истлевших, иссохших скелета. На двух еще сохранились остатки одежды. На взгляд Кобальского, один несчастный оказался заточенным здесь лет триста назад, другой не менее тысячи и третий лет семьдесят-восемьдесят назад. Очевидно, все, кто здесь оказывался, цепенея, подумал Кобальский, отсюда никогда не выбирались. Поспешая убедиться в противном, он несколько раз тщательно обследовал стены, углы, пол… О, до потолка не дотянуться — серым светлым прямоугольником он парил на высоте почти тридцати метров. Установить, из какого материала построен этот монолитный грот, ему так и не удалось. Даже лезвием бритвы не смог он оставить ни малейшего следа на стене. Прошло три часа, а ему казалось, что всего лишь минут двадцать. Чтоб в дальнейшем не сбиться со времени, он уже раза три пытался заводить часы, но пружина, конечно, была закручена До отказа. Прямо над ним в потолке зияла полуметровая, отсекающая угол расщелина. Почему из нее песок высыпался лишь едва, а Кобальский упал, пока неизвестно. В принципе, может быть, это и легко объяснить. Ведь странно только на первый взгляд, что муха бегает по потолку, а водяной паук по воде… На вторые сутки узника подземелья осенило: может быть, под колонной есть ход? При помощи бритвенного лезвия он установил, что колонна не монолитна с полом! Тогда под одну из сторон этого цилиндра он молотком стал забивать некоторые бывшие при нем металлические предметы, начиная от скребка и вплоть до ножа и монет. А потом под торец принялся набивать песок. В результате его упорнейших усилий цилиндр наклонился настолько, что он мог его столкнуть на кучу песка. Никакого хода под ним не было. Но он увидел кое-что другое: в обоих торцах ярко-желтого цилиндра были мощные, как виделось, очень толстые стекла — с одной стороны выпуклое, а с другой сильно вогнутое. Конечно, Станислав сразу же подумал, что это какой-то оптический прибор, очевидно, телескоп, и одно из стекол, диаметр которого два метра, окуляр, а другое, трехметровое, объектив. Дело, однако, не в этом. Став на песчаном холме перед двухметровым окуляром и некоторое время вглядываясь в него, Кобальский-Зеро секунд через двадцать в глубине цилиндра увидел свое отражение — объемное, четкое и яркое, контрастно освещенное невидимыми, очевидно, внутренними источниками света. Кобальский-Зеро сразу почувствовал какую-то необычность в этом своем отражении. Вначале он обратил внимание на некоторую асинхронность их движений. Через несколько минут уже было очевидно, что отражение все более и более опережает жесты самого Кобальского. Было такое впечатление, что Кобальский-Зеро со все большим запаздыванием повторяет движения своего контрастного отражения. И мало-помалу Станислав-Зеро совсем отстал от него. — А, черт! — ругнулся Кобальский, полагая, что так превратно он воспринимает обыкновенное зеркальное отражение. — Проклятая, дьявольская жажда… Вот и галлюцинации уже! Отражение издалека сказало: — Это, Станислав, не галлюцинации. — А?!. И не бред? Я тебя слышал? — И не бред. Надо подумать, как выбраться отсюда. Не следует попусту терять время, дружище. — Да, да, не следует терять время!.. — торопливо согласился Зеро. — Ведь можно же что-нибудь придумать! — Конечно, можно! — воскликнуло отражение. — Это только кажется, что создалось абсолютно безвыходное положение. Пришло же тебе в голову, как свалить этот цилиндр! А те трое, у стены, так и погибли. А еще раньше те, что в углу… — Но те, что у стены и в углу, погибли! Что же я смогу?.. — Подожди, не волнуйся, но и не теряй напрасно времени, — остановило Кобальского отражение. — Я не пойму, — сказал Станислав, — кто ты? Я, что ли? — Да, конечно. Точнее говоря, твое, тебя опережающее отражение. Опережающее не просто во времени, но и на векторе твоих положительных возможностей. Многие из которых в тебе лежат только в потенции. То есть во мне реализованы вероятные, в некотором будущем вполне осуществимые сильные стороны твоей натуры. И пока что осуществлены они во мне (не просто в твоем зеркальном отражении, а в содержательном отображении) благодаря этому телескопу. Сам же ты в действительности пока что остаешься прежним… — Оставь, оставь!.. — махнул Зеро рукой. — Я едва понимаю, что ты говоришь… — Да почему я?.. — улыбнулось отображение. — В сущности, это говоришь ты. Просто ты пытаешься убедить себя, что не понимаешь моих слов. Тебе лень думать. С годами твой ум стал празднолюбивым. — А твой? — с неприязнью спросил Зеро. — В том-то и все наше различие — в той мере, с какой ты и я, твое отображение, стремимся к умственному напряжению. Но заметь, все мои основания лежат в тебе, в скрытых богатствах твоей натуры. Согласись, ты всю жизнь во многом старался видеть прежде всего дурное, злое и вредное. И поэтому слишком часто сам пользовался недостойными, в конечном счете недейственными средствами: ведь рано или поздно оказывалось, что твоя очередная добыча — барахло, успех мнимый, а весь образ жизни ненормальный, уродливый. И тебе иногда становилось жаль себя… По-хорошему, просто жаль. И ты с еще большим упорством снова принимался хитрить, грубо одурачивать и деликатно облапошивать простоватых встречных и поперечных… Вместо того чтоб свой образ жизни построить на созидании положительных ценностей. — Это несправедливо! — конечно же, возмутился Зеро. — Почти все, что ты говоришь, ложь! — Ты всю жизнь убеждал себя, что это ложь. — Довольно!.. Все ясно. Это какое-то хитромудрое надувательство! — Самого себя, — спокойно продолжало отображение. — Но сейчас, в эти критические часы, ловчить бессмысленно. Не перед кем. Здесь ты один. Поэтому не теряй времени: привычно не ищи очередной легкий, даровой способ достичь цели. Обманывать некого. Только обманешь себя. Постарайся, сумей извлечь и призвать к действию те качества своего ума, которые некогда человека сделали человеком и которые не знают, как прислуживать плутовству. Подумай! Времени так мало… — Послушай, отображение!.. — вдруг загорелся Станислав-Зеро неизвестным, а может быть, давно им забытым душевным огнем. — Значит, я не так безнадежен, раз ты, мое отображение, так вот говоришь?.. И из всего того правильного, что ты говорил, и мне кое-что принадлежит? А?.. — Почему кое-что? — неожиданно засмеялось отображение. — Все принадлежит тебе. Все твое! — Ну а почему же не я сам… — замялся Зеро, — почему сам не мог до этого додуматься и сказать себе? — Да просто потому, что многое положительное, по-человечески ценное ты сам в себе с годами завалил хламом собственных хитроумных уловок. Но человеческое в неодичавшем человеке никогда не умирает. Как ни самозабвенно вытравлял ты в себе скромные богатства души и сердца, как ни отшвыривал все, что не было вещественным и дорогостоящим, искомое благодушие не наступало. Потому что ты преуспел. Возделал в себе пустыню. Думать было некогда. Пустыню надо было чем-то заполнять. Отчего и пустился ты еще давным-давно на лихорадочный поиск сомнительных ценностей, дабы неустанно заменять то, что однажды было утрачено как будто раз и навсегда… И вот этот удивительный цилиндр, неживой молчаливый барабан, стремительно извлекает из тебя подспудный потенциал. Все лучшее, что в тебе осталось. — Потрясающе!.. — возбужденно восклицал Зеро. — Совершенно необычно. Но как отсюда выбраться? Не представляю! Расщелина вон где, тридцать метров до нее… И неизвестно, какой толщины слой песка над ней и на какой высоте барханы… — Только не впадай в отчаяние! — спокойно потребовало отображение. — Не лишай себя способности трезво и продуктивно мыслить. — Ты слишком уж пилишь меня, — с тайной надеждой на участие, а скорее на помощь, протянул Станислав-Зеро. — Это похоже на тиранию. — Это тирания восхождения, — заметило ему отображение. — Давай обсудим все. Итак, как можно из грота выбраться? — Да, да!.. Как же выбраться?! Эти бурные размышления — монолог ли, диалог ли? — продолжались около часу и ни к каким неожиданным открытиям не привели. Но зато был продуман (возможность такого подхода к этой области труда сильно удивила Кобальского) план размышлений и намечен поиск характерных особенностей грота. Около часу, смертельно уставший от непрерывной работы мысли, пораженный всем происходящим, пролежал Станислав-Зеро у подошвы песчаного холма. Выпил из фляжки остатки воды — всего глотка два. Настроение его все больше ухудшалось, в состоянии подавленности он больше не мог себя заставить что-нибудь еще предпринять. Что же делать?!. Еще раз — в двадцатый или тридцатый! — пристально вглядываясь в монолитные, идеально ровные, зеркально гладкие стены, обойти по периметру грот?.. И вдруг его осенило: ведь у этого цилиндра есть еще одно стекло, с другой стороны! — Балбес! — сказал Зеро, вскочил на ноги и бросился к другому, трехметровому торцу. Стал перед стеклом. Через несколько секунд за толщей стекла появилось плоское отражение. Станислав сделал несколько неопределенных жестов и скоро увидел, что его отражение все больше и больше отстает от его собственных движений. — У меня только что, — сказал Станислав-Зеро, — был диалог с опережающим отражением. Мы продумали план размышлений. И главное, не следует впадать в панику и считать, что мое положение безнадежно. Уверен, что этот интеллектуальный усилитель поможет мне… — Кха! Усилитель!.. — после непонятной заминки выбросив над собой и тут же в знак глубокого скепсиса и глубокого равнодушия ко всему происходящему резко опустив полусогнутую руку, громко, сердито вскричало это отображение Кобальского-Зеро. — Удивительный телескоп!.. Приемопередающее оптическое устройство!.. Оно поможет тебе. Убедит тебя, что положение твое, конечно же, не безнадежное, что тебе просто повезло — неслыханно повезло! — когда ты бухнулся в этот каменный мешок. Ты и околевать тут будешь с улыбкой на лице, лепеча, что выход из грота есть. Есть, есть!.. Да что толку болтать-то языком! — отончив губы, с презрением выпалило отображение. — Вон те трое уже выбрались на барханы. Кое-что усилили! Один несчастный уже больше тысячи лет тут сохнет, а которые в углу, так их трухе черт знает сколько тысячелетий. И какой там, к дьяволу, усилитель! Да еще интеллектуальный!.. Скоро ты будешь лежать рядом с ними. Скоро!.. Все. Конец! Пойми ты это. — Подожди, подожди! — с трудом прервал Станислав-Зеро затяжной порыв грубых нотаций. — Что ты там взялся праздновать труса! — Что, уже наслушался того бодрячка? Приободрился! — Да, — твердо сказал Зеро, — я должен выбраться отсюда прежде, чем потеряю способность здраво рассуждать. Поэтому нам необходимо в ближайшие часы продумать план… — «Продумать»!.. Что?! В какой угол лечь, что ли? Ах, тень ты моя трехмерная, тень горемычная… Как ты еще скудоумна! Знай же: мало что может быть иллюзорней трехмерного пространства! И нет ничего реальней плоскости! А еще реальней линия на плоскости! А еще… — Нет, — спокойно прервал его Зеро, — ты заблуждаешься. Не я твоя тень. — Да уж не я ли твоя?.. — захохотало отображение. — Ты мое отстающее отражение. — Я его отстающее отражение, — с брезгливой жалостью протянуло отражение. — Глядите-ка, я кость от его кости, да только он опережает меня! Это и видно. Опередил! В глупости несусветной. Заруби себе на своем трехмерном носу: из воображаемой замкнутой фигуры выбраться невозможно. Никогда! — Почему, плоскун, ты решил, — немного уже раздражаясь, спросил Зеро, — что грот абсолютно замкнут? — Да потому хотя бы, — скривило рот отображение, — что ты, как голодная крыса, давненько носишься по этой чудесной яме — о трех измерениях! — и все еще не выбрался. И не выберешься. Запомни мои слова! Ладно. Открою тебе главный секрет… По причине, которая известна только мне одному, я оказался в роковом затруднении, в совершенно безвыходном положении. Тебе этого не понять. И вот эта-то моя безысходность для тебя, моей трехмерной тени, и представляется не чем иным, как замкнутым трехмерным пространством, а именно в виде этого грота. Но если б ты хоть на миг мог себе представить, как ясно уразумел я, что мне окончательная крышка, то по твоей коже поползли бы мурашки. — Уже ползали, — шмыгая носом, вытирая с лица пот, бодро сказал Кобальский. — Больше не поползут! Ну и что ж теперь делать? Ничего, да? Тот, не уловив перемены в тоне собеседника, с прежним самонадеянным упоением продолжал: — Сядь, тень, на иллюзорную песчаную кучу. Посиди с достоинством. И все вспомни. Приведи в порядок свое прошлое. Пора! Ибо ситуация могильная. — Выход надо искать! — забыв, с кем говорит, вспылил Зеро. — И найти, раз утверждают, что из любого затруднения человек может найти выход. И довольно! Я не желаю копаться в твоих примитивных сомнениях. Так я действительно погибну здесь. Прощай. И навсегда. — Зачем же так круто? — Видишь ли, такой субъект мне не по нутру. — Ну почему?.. — искренне удивилось отображение. — Из-за моей правдивости, что ли? — Ты погряз в болоте. О том, как отсюда выбраться, ни единой мысли. У меня нет времени, болтун. Уж извини, я должен действовать! Но ты же никогда этого не поймешь!.. Тягостная, нудная беседа длилась еще с полчаса. Зеро никак не мог отвязаться от прилипчивого плоскуна. Когда же он почувствовал, что холодный как лед телескоп с еще большей интенсивностью начал излучать сковывающие волны, он стал пятиться от стекла. Странно плотные, медленно плывущие волны легко пронизывали тело. При прохождении очередной волны казалось, что тело на несколько мгновений замораживается, становится ледяным. Каждая волна где-то за спиной, далеко за пределами грота, разбивалась и бисерным эхом летела обратно. Еще больше дробясь в теле, эхо-волна плотной рябью возвращалась в объектив телескопа. Ощущение было неприятное, и Станислав решительно отошел в сторону. Еще минуты две вдогонку ему неслись потоки упреков и оскорблений. Он лег на теплый склон песчаной кучи. Пора было отдохнуть, прийти в себя от впечатлений, разобраться во всем. Не пролежал и минуты — вскочил, подошел к окуляру телескопа, потому что без опережающего трудно было привести мысли в порядок да и чтоб, как съязвил он про себя, «поплакаться в жилетку» опережающему, сказать, с каким паникером и гробокопателем только что имел жестокую схватку, и, кажется, выстоял, оставив того в растерянности и полном одиночестве… Опережающий Станислава Юлиановича Кобальского-Зеро появился секунд через двадцать. На этот раз не просто в некоем ярко освещенном, неопределенном пространстве, а в небольшом светлом зале, перед широким открытым окном, за которым свисала зеленая ветка, и дул ветер, и был летний полдень… Зал Кобальскому был странно знаком, так знаком, что щемило сердце, но он не мог точно вспомнить, где и при каких таких светлых обстоятельствах давным-давно его видел. Впрочем, в данный момент особенно-то вспоминать было и некогда. Да и возможно ли вспомнить состоящие из одного лишь света свидетельства далекого детства или улыбчатые приметы ранней юности? Без обиняков опережающий спросил: — Полагаешь, отстающий остался в полной растерянности? — Ну, не ручаюсь… — слегка смутившись, признался Зеро. — Зато в одиночестве. Навсегда. — Э нет, единородный! — выставив перед собой ладонь, словно бы преграждая доступ всем сомнительным суждениям Зеро, сказал опережающий. — Оставлять его нельзя. Ни на час, ни на минуту. Ни на секунду нельзя забывать о нем. — Нельзя? — поперхнулся Зеро, — оставлять… — Понимаешь ли, его не выбросить из головы, не спихнуть, не спровадить, не забыть! — хоть махни на него рукой, хоть бейся головой об стенку… Но боюсь, если мы не избавимся от него, мы не останемся в живых. — Так как же избавиться?! — Ты должен его победить. — Я??. Да он сведет меня с ума! Нет, это пытка… Так ты возьми его там в оборот, опережающий! — Плоскуна нельзя оставлять наедине с собой. Единородный, здесь, в телескопе, я не смогу с ним встретиться. — Никак не можешь? — Только через тебя. — Ну, ну… Понимаю. Но я не смогу с ним сладить!.. — Кобальский-Зеро в изнеможении сел на пол. Опершись на выпрямленные, выставленные назад руки, тупо глядел в светлый, обширный окуляр, за которым легко, непринужденно стоял опережающий. — Когда осилишь его, — твердо сказал опережающий, — я буду полон сил. И уж тогда мы непременно найдем выход из грота. Главное вот что… — Ну, ну!.. — часто, глубоко дыша, облизывая пересохшие губы, с нетерпением потребовал Зеро дальнейших разъяснении. — Твои разговоры с отстающим отображением не должны быть долгими. Каждая следующая — все короче. В долгой беседе он тебя может «затянуть». Понимаешь? Когда начинается озноб, отойди на мгновение и обдумай свои аргументы. От слишком долгой беседы отстающий растет и крепнет. Разговоры с ним должны быть короткими и интенсивными. Но без эмоций! Главное для тебя — доводы разума. Синтез — вот в чем зерно твоей победы. Немного стесняясь непривычных в его употреблении слов, Зеро сказал: — Значит, в диалоге с плоскуном надо сводить мысль к пафосу созидания? Выбраться из грота — цель. Цель требует созидания. Конкретного синтеза. Все должно быть подчинено цели — ясной, полной задаче. Самому главному, любой степени трудности. Даже, казалось бы, невозможному. Прежде всего непоколебимая уверенность, что цель будет достигнута! — Прекрасно! — сказал опережающий. — Итак, к созидательной преамбуле — и все больше сокращай разговоры с ним. Чтоб льдина под ним таяла. — Но, — тяжело вздохнул Зеро, — на таких высотах я с ним не потяну. От его изобретательных, цветистых выплесков ум за разум заходит. — Не забывай, единородный, о своем времени, которое в этом гроте летит слишком быстро. Победи своего отстающего. Важно, чтоб он от тебя отставал все меньше и меньше. — Теперь я вспомнил этот зал, — сказал Зеро, — зал, где ты находишься. Это было очень давно. В то время я впервые был по-настоящему влюблен… В тот день в этом зале ждал ее… С человеком, который спас ей жизнь… Сколько бесед провел Кобальский-Зеро с отстающим, он не помнил — может быть, семь, может, одиннадцать… Плоскун был повержен, как ни изворачивался, к каким хитроумным уловкам и художественным силлогизмам ни прибегал. Когда Кобальский с победным видом, с нескрываемой уверенностью в себе появился перед объективом телескопа в предпоследний раз, отстающий попросил пощады, умолял оставить его в покое. Через некоторое время, физически обессиленный, Кобальский подошел к объективу еще раз. Но отстающий вообще не появился… Довольно долго в глубине телескопа он видел бессловесную полупрозрачную тень. Многого ли добился Кобальский, победив отстающего? Казалось бы, одержана «победа над ветряной мельницей». Но это было не так. Он приобрел ранее неизвестную ему уверенность в себе и уверенность в том, что ход из грота должен быть. С методическим упорством и тщанием ученого, с целостным видением художника он принялся за работу. Дециметр за дециметром, сантиметр за сантиметром он исследовал пол — ни единого штриха. То же самое и там, где была песчаная куча (весь песок уже был перенесен в другое место). Он стал исследовать стены. И после изнурительнейших, едва ли не микроскопических осмотров на монолитной плоскости южной стены обнаружил тончайшую вертикальную линию — разрез. А через два часа в полутора метрах от первой нашел вторую. Он стал между линиями и плечом попытался вдавить эту часть стены. Его попытки оставались тщетными. Мало-помалу он стал понимать и их бессмысленность. Нажимать-то плечом и руками на стену?!. Отчаяние и убежденность, что это единственно верное действие — таким оно казалось, может быть, потому, что он не знал, что еще предпринять, — снова и снова заставляли его возвращаться к той же попытке… И вот прямоугольная часть стены легко стала углубляться в монолитное целое! (Как потом оказалось, непрерывное усилие должно длиться не меньше восьми секунд.) Не помня себя от радости, упираясь в прямоугольник руками, Зеро медленно входил в углублявшуюся нишу. Он прошел около трех метров, как вдруг продвижение прямоугольника вглубь прекратилось. Узник прилагал отчаянные усилия, чтоб сдвинуть его с места… Он глянул вверх и увидел, что над прямоугольником образуется проем — прямоугольник медленно опускался. Пол под ногами Зеро быстро пошел вверх. Станислав хотел было броситься обратно, но вовремя сообразил, что неизвестность более для него перспективна, чем ставший привычным каменный мешок. Секунд через пять Зеро увидел, что поднимается на чаше неких весов. Другая чаша перед ним опускалась. Когда плоскости поравнялись, он перешел на ту, которая опускалась. Еще несколько секунд, и поднимавшийся за спиной параллелепипед закрыл собой вход в грот. Остановился и тот, на котором стоял Зеро. Вправо уходил светлый прямоугольный подземный ход… Надо сказать, что для того, чтобы проникнуть в грот, где находился телескоп, необходимо воспользоваться другим принципиально таким же ходом, как и первый. Они рядом. Но найти второй значительно трудней… Туннель ведет на юг. В четырехстах метрах от первого, глубоко под барханами, есть другой грот. Он раз в тридцать больше первого. Пол его расчерчен на двадцать семь больших цветных квадратов и прямоугольников. На каждом стоит один или группа предметов. И пока что точно неизвестно, что они собой представляют. Но, конечно, довольно точно известно, чем является двадцать седьмая установка, которая стояла на голубом прямоугольнике, где-то там на окраине, в углу Большого грота. Понятно, речь идет о масс-голографическом множителе… Кое-что стало известно и о двадцать шестом объекте. Это был большой подвижный клубок словно бы дождевых капель, висевших над желто-зеленым квадратом. Этакий подвижный рой объемом примерно в четверть кубометра… Кое-какие представления сложились у Кобальского-Зеро и о двадцать пятой установке. На белом квадрате находится большой, ослепительно белый по краям, матовый диск с толстым, туманным столбом посредине. Боковые грани этого неопределенного цвета столба пространно расплывчаты — чем дальше к краю, тем становятся прозрачнее, светлеют и сходят на нет. Диаметр диска около тридцати метров. Определить его можно, только глядя извне, со стороны… Станислав-Зеро, как обычно, соблюдая наивысшую осторожность, сначала со всех сторон исследовал край диска, раз десять обошел вокруг него. Абсолютно ничего примечательного. Оставалось взглянуть на туманный столб поближе, «потрогать руками» — пройти сквозь него и заодно точно измерить диаметр диска. Зеро закрепил один конец измерительной ленты, разулся и босиком направился к другому краю. Вскоре тридцатиметровая лента кончилась. Зеро оглянулся и увидел, что находится довольно далеко от края диска, а туманный столб оставался на прежнем расстоянии от него. С нетерпением исследователь побежал к столбу. По сторонам все мало-помалу отдалялось. Он оглянулся — все далеко, за белым горизонтом… Он быстро шел к столбу еще часа три, но ни на йоту не приблизился к нему. По мере продвижения к центру диска воздух становился все разреженней, а столб темнее. Наконец Зеро остановился, с минуту вглядывался в неопределенную глубину столба. Взгляд его потерялся и… он испытал сильнейшее чувство — «ужас бесконечности». И Зеро повернул обратно, поспешил к горизонту обширного, почти бескрайнего белого поля… Из Большого грота подземный ход длиною около семи километров ведет к развалинам малоизвестного мазара Урбекир-Баба. В конце подземного хода есть водоем. В нем отвратительнейшая, но совсем безвредная вода… А в развалинах Урбекир-Бабы есть заброшенный колодец с такой же вонючей водой… Из водоема, который находится в конце семикилометрового подземного хода, довольно легко можно перенырнуть в колодец. Ну и обратно… 8 О злоключениях Станислава Юлиановича Кобальского-Зеро Эпсилон рассказывал часа три. Словно сожалея о том, что он с таким жаром и подробностями все выложил нам и не оставил ни малейшей тайны, Эпсилон-Кобальский глядел на море. Сидел, обхватив колени руками, сопел и молчал. И все думал, думал и по временам вздыхал. Очень ему хотелось рассказать, и он рассказал. А зачем? Ну это еще ладно: рассказал… А вот как рассказать о всей долгой жизни Кобальского, которая была и его прошлой жизнью и которую он помнил. За которую он вроде бы и в ответе, хотя сам, лично Эпсилон, тогда и не жил. А прожито не так, совсем не так… И не вернуть и не переладить все. Вот и выпалил про этот грот, и сил не стало, пусто… Может быть, он совсем о другом думал. Но, по-моему, об этом… Георгий-нумизмат тоже молчал, только изредка менял позу, лениво, как старый волк, глядел по сторонам; лежа на боку, что-нибудь трогал на «трапезном ковре». Жевал. В глаза друг другу мы не глядели, будто совершили какой-то постыдный поступок. Только раз перехватил я взгляд нумизмата, открытый, пристальный. Я нарушил молчание: — Лучше нам всем вернуться. И вам ни к чему лететь куда-то и увозить то, что не продается. Они оба продолжали молчать. Через минуту я спросил: — Станислав Юлианович, а что это такое все-таки, ледяной телескоп? Не сразу, нормально, по-человечески он сказал: — Станислав-Зеро считает, что это своеобразная телепортационная установка… — скромно прокашлялся. — Некогда на Земле побывали пришельцы, которые при помощи этого телескопа в виде сигналов отправились обратно к себе домой. Понятно, там у них, на планете, при помощи такого же телескопа (или подобного устройства) сигналы преобразуются в живые физические структуры… А опережающее и отстающее отображения — это всего лишь эпифеномен, частное следствие одного из свойств телескопа, а именно: совершать информационные преобразования… — Вашей эрудиции можно позавидовать, — сказал я Кобальскому. — Эрудиция — ерунда! — снова оживляясь, убежденно ответил он. — Весь разум человека — вот это драгоценность! А одна эрудиция… — Он лениво махнул рукой. — Вот тот крепкий фанерный ящик мы везем… В нем что? Не знаете? В нем тот рой, о котором я упоминал. Правда, штука удивительная!.. Станислав-Зеро от того роя капель — это не просто обычные капли! — научился почерпывать такие знания!.. Все зависит от первого вопроса. Ответ роя тоже и ответ, на который у тебя обязательно возникнет несколько вопросов. И тебе надо выбрать — задать один, а не сыпать градом вопросов. Потому что обязательно получишь такой ответ, который вызовет у тебя слишком много вопросов. И трудно будет выбрать один… Тут всегда задача — углубиться в проблему, свести диалог с роем «в клин», то есть быстрее получить однозначный ответ… Главное, что все потом помнишь! Конечно, прежде чем занимать внимание роя, самому надо кое-что знать. Или надо иметь проблему, загвоздку. Если бы не этот рой, Станислав-Зеро так и не понял бы, что это такое — я имею в виду масс-голограф — и как с ним работать. — Рой, значит, что-то вроде ледяного телескопа? — спросил я. — Нет… От телескопа эрудированным не станешь. Хоть сто лет перед ним стой. Так, по-человечески умней, мудрей будешь… А рой дает именно эрудицию, и колоссальную! Особенно если самому кое-что подчитывать. — Да, — сказал я, — есть такие орешки, которые и ледяному телескопу будут не по зубам. — Ты это что имеешь в виду? — зло насторожившись, тихо спросил меня Кобальский. — Я хочу сказать, что если б Станислав-Зеро махнул рукой на опережающего, он давно уже околел бы в гроте. — Максим считает, что он среди нас опережающий, — глядя мимо меня, как будто бы совершенно равнодушно проговорил нумизмат. — А мы «орешки», которые все еще заблуждаются. — Я считаю, Георгий Николаевич, — сказал я, — что в гроте Кобальский кое-что понял. Но его упорно и умело сбивают с толку. Как только он выбрался из грота… — То есть? — резко спросил он. — То есть?.. А то и есть, что побег и вывоз не выгорят. — Почему же? Я засмеялся. — А-а!.. Все Кобальские кое-что поняли. А я теперь одинок. Ну и хитер!.. — предельно сдержанно протянул нумизмат. — Не понял… — сказал Кобальский. — Льет воду… Разве ты, Станислав, не чувствуешь, как он гладит тебя по голове. — Меня гладить — руки отсохнут! — возмутился Кобальский. — Боюсь, он всех вас собьет с толку. — Так надо разрядить атмосферу. Ну и что ты тут нам объяснял, гражданин опережающий, а?.. — Я хотел сказать, — равнодушно проговорил я, — что Станислав Юлианович Кобальский-Зеро сюда не приедет: в свое время опережающий оставил в нем неизгладимый след. — Да мы с ним две капли воды! — объявил Эпсилон. — Ну… две не две… — покачал нумизмат головой. — А терять голову не стоит. Она вам, Эпсилон, еще пригодится. Все те объекты из Большого грота надо вывезти как можно быстрее. Сегодня увезем масс-голографическую установку, телескоп и рой… Вы, Максим, знаете все. Не лететь с нами вам теперь ну… никак нельзя! Стоят все эти вещи баснословные деньги. И вы обделены не будете. Обещаю… — Захватывает дыхание, — восторженно вдруг зашептал мне Кобальский, — лишь стоит хотя бы смутно представить себе все невероятное богатство хранилища! Слишком всего много!.. Что-то можно оценить хотя бы приблизительно: что сколько миллиардов стоит. А сколько, скажи, стоит тот белый диск на белом квадрате?.. На том диске, если угодно, располагается «модель» бесконечности!.. Цена всем вещам баснословная! Пришел Бет с чаем. Налил нумизмату и мне. Поставил бутылку с пуншем. — Не нравится мне это сибаритское чаепитие!.. — недовольно сказал Кобальский. — Вон там опять вертолет летит. Засекут нас тут с телескопом. Все отберут. — Запомните! — предупредил нумизмат, наливая в чай пуншу. — Все мы астрономы. Спецы по солнечным пятнам. Главное — смелость и самоуверенность! Ясно?.. И не чудить! — повернулся он ко мне. «Мешанина в голове у Эпсилона, — сидел и думал я. — То верно понимает ценность человеческого разума. То словно бы сам теряет разум, твердит: сколько же миллиардов стоит телескоп…» А нумизмат был непоколебим: не подошел ни к объективу, ни к окуляру телескопа. Боялся. 9 По отлогому берегу, по бездорожью на ревущем мотоцикле к нам приближался какой-то человек. Заглушил мотор, положил мотоцикл набок, подбежал к нам. Это был… дядя Станислав! — Дядя!.. — крикнул я и вскочил на ноги, но тут же осекся, потому что хорошо знал, да только на миг забыл, что «дядя» всего лишь плут Зет. — Поди прочь, щенок! — злобно огрызнулся он и решительно направился к Кобальскому, то есть к Эпсилону. — Спокойно!.. — сказал «дяде» шеф. — Ты почему не дождался меня у глиняного холма? — коротко спросил «дядя» у Кобальского. — А ты мне сказал?!. - отворачивая лицо, спросил тот. «Дядя» сильно ударил Кобальского в висок. Тот упал. Тяжело подымаясь, закричал: — Альф, на помощь! Бет!.. — и «дяде»: — Что ж ты сразу с нами не поехал?!. — А кто бы дома замел следы? А?.. Все бросили! Набрали кое-каких сокровищ — и хватит? — Сам же собирался прикатить к берегу… — нагловато возмущался Кобальский. — А сам… На шум подбежал Бет, потом Альф. — За что ты его? — спросил Альф «дядю». — За то, что глуп! Альф ударил «дядю» по лицу. Тот пошатнулся, но на ногах устоял, тут же развернулся и коротким ударом Альфа сшиб. Альф упал лицом вниз и так остался лежать, лицом вниз. Бет побежал к лодке. — Вернись, Бет! — приказал нумизмат. — Не смей!.. — Где наш Зеро? — спросил «дядя» нумизмата. — Это я у вас у всех должен спросить, — тихо, грозно сказал нумизмат, — где именно находится Станислав Юлианович Кобальский, мой друг? — А гомеопат? — И об этом должен я у вас спросить и спрошу. Максим, — обратился нумизмат ко мне, — иди повозись в развалинах. Успокой нервы. Я покамест побеседую тут… Крайне необходимо! — Простите, шеф, — подавленно произнес «дядя». — Третья попытка все-таки и… Я поспешил оставить их. До чего опротивели мне их физиономии и надоело слушать их планы! Уже оценили, сколько стоит ледяной телескоп, масс-голограф и рой несчетного числа каких-то капель!.. Как какие-нибудь ростовщики, барыги или перекупщики: «сколько стоит»!.. Сколько стоит небо. Почем печаль, зелень травы, память. В какую цену мечта. Сколько стоит радость, леса всей планеты… Прикидывают… Поглядели б они сами на этот парад ушей! Мне было ясно, что душой «выгодного дельца», вдохновителем «коммерческого» побега являлся нумизмат Георгий Николаевич. Попытаться образумить его, склонить к отказу от бегства, убедить его, что его взгляды на жизнь неверны, сказать, что он попросту мелкий воришка, который взялся продавать то, что не может быть ни продано, ни куплено, потому что принадлежит всему человечеству, — все это говорить ему было бесполезно. Бежать он решил во что бы то ни стало, потому что рыльце у него уже было в пуху. По его же словам, бывали в его жизни «шалости»: разного рода недозволенные граверные работы, в связи с которыми приходилось «пачкать руки краской», случалось тревожить в курганах «спящих» скифов, да и интерес к «уникальным мелочам незабвенной старины» затянулся… Едва ли мог я образумить и Эпсилона, тем более в постоянном присутствии его шефа. Да и времени было мало. Я был убежден, что появись здесь настоящий Кобальский, все можно было бы повернуть. У меня не оставалось сомнений, что истинный Кобальский куда-то бежать от найденных им интереснейших сокровищ уже не хотел. Из хранилища и не вылазил, все изучал… Да и не мог человек после тех прозрений, которые пришли к нему в гроте, после возвращения к человеческой порядочности, настолько сильно снова попасть под влияние в общем-то пустопорожнего нумизмата и пуститься в авантюру… Видно, так, поначалу увлекся: вот-де продадим за миллиарды!.. Все ждали его, но он не появлялся. Надо было действовать. Времени оставалось мало. Вечером они собирались лететь. И я решил переломить Альфа и Бета. Найти бы только удобный момент. Я был уверен, что, уж во всяком случае, Альф не горит желанием лететь и возьмет мою сторону. А предпринять надо было следующее: сломать модель самолета, на увеличенной копии которого злоумышленники собирались лететь. Если не Альф, то это должен был сделать я. И в крайнем случае, чтоб побег вообще был невозможен, расколоть зеркало масс-голографа. Варварство? Зато был бы цел телескоп, который они уже едва не загубили. Я подошел к развалинам, вскарабкался по обломкам плит и через пролом проник в автомобиль. Пробрался через одну дыру, через другую. Выпрямился… и вдруг отшатнулся, замер. Перед большим третьим отверстием, в столбе солнечного света, в котором неподвижно парила легчайшая золотая пыль, стоял человек. Его одежда, руки, лицо — все было запорошено желтовато-оранжевым налетом. В руках наперевес он держал ломик. Вид у мужчины был устрашающий. Глубоко запавшие глаза горели, как мне вначале показалось, лихорадочным светом. Не выпуская из рук ломика, мужчина рукавом стер с лица пот и сказал: — Не бойся. Я Гамм. — Вы не утонули? — удивленно воскликнул я. — Ну разумеется… Только не кричи, не говори громко. А то все это… разом тут рухнет. — Гамм, это вы сделали такой пролом? — Да… Чтоб выкатить твой автомобиль. Все равно мне пока что делать нечего. Жду, когда они соберутся лететь. Парень, я помогу тебе. А пока что не ссорься с ними. — Хитрецы вы все. — Не все. И Альфу можешь доверять, но… Но! — поднес он к своим губам палец. — Так вы не за них?.. Не с ними? — «Не за них…» — этак успокоительно хмыкнул он, отступил и, едва видимый за золотым — в солнечном луче — столбом пыли, сел перед пространным полумраком. — Значит, — осторожно поинтересовался я, — среди ребят из «алфавита» раскол? — Совсем нет! Не «раскол» из-за какого-нибудь мелочного несогласия… А трудное возвращение некоторых из нас к истинным человеческим ценностям. Да, вот так-то! Ты понимаешь?.. В самом Станиславе-Зеро очень уж сильна была двойственность. И очень жаль, что плоскун — это вечно скептическое ничтожество — получился таким выразительным. Так вот, мы с Альфом решили помочь Станиславу-Зеро. Я избавлю его от шефа и от гомеопата. Жду, когда Зеро появится здесь. — Появился один Зет. — Я знаю. Странно, что все еще нет Станислава-Зеро и гомеопата. — Когда Зеро прибудет, я найду, что ему сказать, — убежденно заверил я Гамма. — Слишком смело? Но я возьму на себя роль опережающего! Без всякого телескопа. Уверен, мне удастся переубедить его. А через него Эпсилона и, может, Зета. Чтоб сорвать вывоз сокровищ! А если не удастся, я вступлю с ними в открытую борьбу. Вот увидишь. Гамм! Ты, конечно, поможешь мне? И Альф. Может быть, и Бет… Я сломаю модель самолета. Или разобью зеркало масс-голографа. И они не улетят. — Максим, это, конечно, смелый шаг. Но делать этого пока что не следует. Подождем появления Зеро. Когда он будет здесь, ему от разговора со мной не отвертеться. Как опережающий, я это сделаю лучше тебя. Я вытравлю из него плоскуна, если он в нем снова окреп. А тогда он заставит Эпсилона и Зета сделать кое-что полезное для нас! Если же это — будем готовы ко всему — не удастся, обрушим на них другую силу. Есть у меня, Максим, еще один план. И разреши мне пока что о нем не распространяться… Пытался я их образумить с этим их бессмысленным вывозом сокровищ. Осторожно так пытался. Не поняли. Увидел во мне откровенного врага. И Георгий столкнул меня за борт лодки. Незаметно для Альфа и Бета. Хорошо, что недалеко от берега… А что касается Станислава-Зеро, то еще в гроте опережающий очень доходчиво объяснил ему, что божок плутовства и обмана лишь гасит в человеке полузабытый душевный огонь! Следовательно, сам Станислав-Зеро уже многое понимает. Ведь это же его опережающий говорил ему!.. Я, Максим, например, точно знаю, что на всякой могиле, где будет покоиться романтика плутовства, вырастет только одна травка — полынь забвения. Ну да ладно!.. А тебе я помогу. Это точно. Если, конечно, сам не сумеешь от них уйти… Очень-то не рискуй. А теперь надо заняться делом. Твой автомобиль может еще пригодиться. Будем работать и негромко разговаривать. Мне есть что тебе рассказать. Послушай, вот смех!.. Как поначалу бросились мы изготавливать глыбы драгоценных камней!.. Ха-ха! Как все размечтались!.. Не один час провозились мы с Гаммом, пытаясь до внешнего отверстия докатить мой автомобиль. Под собственной тяжестью оседали и то в одном, то в другом месте частями обрушивались остатки глиняного сооружения. Перед вечером в передней части с грохотом обвалилась крыша. И мы с Гаммом вовсе не опасались, что нас здесь придавит навсегда, если рухнет все это, в тридцать метров, рыхлое строение. Странно: ни тени страха у меня не было, чувство осторожности не то что притупилось, а и вовсе исчезло. Бет притащился сюда еще в первой половине дня, следом за мной. Минут через двадцать после драки. И сразу как взобрался на неподалеку неподвижно лежавшее тело моего двойника, так весь день там, на солнцепеке, проторчал: караулил, чтоб я не убежал. Походит, походит по руке, потом сядет на плечо и сидит, сидит, с безразличным видом наблюдая, как разваливается, осыпается автомобиль. 10 Вечером пришел Альф и позвал Бета, а мне посоветовал от глиняного автомобиля убираться подальше… Когда мы шли к берегу, я тихо, так, чтоб не слышал Бет, спросил у Альфа: — Вы нашли тело Гамма? — О Гамме не беспокойся, — шепнул он мне на ухо. — Он оттуда уйдет… — Когда они будут копировать самолет, — сказал я, — надо сломать модель… — Кто это сделает? — спросил Альф. — Я сделаю. — Глупости. За это они просто убьют тебя. Не торопись. Гамм кое-что придумал. Кое-что, Максим, зависит и от тебя. Если ты не захочешь, то самолет не улетит. Понимаешь: если очень не захочешь! — А это не примитивный обман? — Ты видел Гамма, — спокойно продолжал Альф. — Говорил с ним. Если ты и теперь считаешь, что он плоскун, то поступай как знаешь. Гамм — это человек! Настоящий опережающий. И Бет уже почти склонился на нашу сторону. И Эпсилон мечется, да времени у нас нет. Шеф его завертел. А Зет — что сам нумизмат. С ним придется повозиться… Ну приотстань теперь… Мне сразу же приказали отойти подальше в сторону, метров на шестьдесят. Беглецы уже заканчивали устанавливать зеркало, линзу и призму — весь масс-голограф. Оптическая ось множителя была направлена на развалины автомобиля. К нейтринно-вакуумной линзе был подключен кабель, шедший от лодки, где находилась энергетическая установка. Между линзой и зеркалом на невысокой треноге Бет и нумизмат установили действующую модель самолета, которую они собирались увеличить. Как только модель застрекотала, сразу же в лодке пронзительно засвистела турбина. Мало-помалу глиняный автомобиль стал разрушаться. Я побежал к угольно-темному Кобальскому, стоявшему около темно-красного прямоугольника, — зеркало словно плавилось и едва заметно дымило по краям. «Дядя» догнал и сбил меня с ног. Я поднялся и крикнул: — Что вы делаете? Ведь в глиняном мой настоящий автомобиль! — Мне очень жаль, — лениво хмыкнул Кобальский, — но от него там уже ничего не осталось. — Так почему же вы вчера не дали мне вытащить его оттуда? — Чтоб ты, Максим, не удрал на нем. Это было бы совсем некстати, — осклабился Кобальский, и я увидел, как из его напрягшихся морщин посыпалась, дымками полетела глиняная пыль. Нумизмат, выжидательно выпятив челюсть, играя желваками, внимательно глядел туда, где только что были развалины циклопического автомобиля. Рядом с ним стоял и что-то ему говорил «дядя». Минут через двадцать на месте возникшего холма, сдувая пропеллерами тучи пыли, показался гигантский двухмоторный самолет. Длинный Бет, очевидно исполнявший в этой компании обязанности второго пилота, побежал к новому летательному аппарату. Вскоре огромный самолет, непривычно тихо гудя моторами, переваливаясь с боку на бок, отполз в сторону. Таким же образом, как и самолет, компания быстро соорудила мощный передвижной кран, чтоб погрузить телескоп. — Зет и Альф, — приказал нумизмат, — лодку затопите. Бет займется погрузкой телескопа… И тут наше внимание привлек рокот где-то недалеко летящего самолета. Все остановились, замолчав, подняли лица. Самолет летел с юго-востока, не очень высоко. Пролетел недалеко от нас, сделал круг. На другом круге, почти беззвучно, проплыл над нами и удалился в сторону моря, на юго-запад. — Вот и дождались захода солнца, — нарушил Эпсилон тягостное молчание. — Дождались заката… — Только без паники! — твердо сказал нумизмат. — Самолету негде здесь приземлиться, — громко, тем же тоном обреченного продолжал Эпсилон. — Как раз в свое время здесь будут вертолеты. Нам крышка… — Да не паникерствуйте же, Эпсилон! — мягко пристыдил его нумизмат. — Всегда в таком деле больше всего вредит паника. Всем сохранять спокойствие! Это приказ. Как я сказал, полетим только после захода солнца. Все за работу!.. Максим, — с деланной улыбкой обратился он ко мне, — помогите, пожалуйста, затопить лодку. Что было делать? Станислав-Зеро не появился. Гамм ждал его напрасно. Заверял меня Гамм, что в крайнем случае он обрушит на беглецов «другую силу»… Но уже непохоже было, что он сможет что-нибудь сделать. Я действительно верил ему и не обвинял его. Понятно, стоянку злоумышленников засекли. Ну а вдруг им удастся улететь?.. Телескоп еще ладно… Но чтоб они увезли масс-голограф… Я был настроен решительно против этого. Быстро подошел к стоявшему за зеркалом Кобальскому и сказал: — Вы негодяй, Кобальский! Хоть вы и приготовлены из каолина и поваренной соли… Из всего белого! Я каблуком с такой силой ударил по зеркалу, что фотограф за расколовшейся натрое плоскостью согнулся вдвое и завертелся на одном месте. — Связать его, Альф!.. — фальцетом закричал он. На меня навалились, словно на тигра. Больше всех усердствовал «дядя». Бесчеловечно заламывая мне руки, он бурно сопел и все повторял: — Ну и глуп племянник!.. Ох и дубина!.. Со связанными руками я лежал на самом краю берега, затылком в воде. Изредка ленивая волна накатывала на лицо. Приподнимая голову, я едва умудрялся дышать. И тут на берегу, как я понял, появился еще кто-то. Собиралось все воронье! Я все пытался сесть. Наконец мне это удалось. Не знаю, каким уж образом, как добирался, но появился здесь и гомеопат — Иннокентий Уваров. Он был невысокого роста, худощав и широк в плечах, с усиками. Легко одет — в белой запыленной рубашке с подвернутыми до локтей рукавами, в светло-серых брюках. Уваров был взволнован. Сбиваясь, что-то рассказывал нумизмату. Все сбегались, обступали его. — Значит, сегодня Станислав Юлианович здесь не появится? — глядя на Уварова широко открытыми глазами, задумываясь, процедил Георгий-нумизмат. — Как он появится??. - в глубоком недоумении пожимая плечами, растерянно и в то же время внимательно, снизу вверх поглядывая то на шефа, то на кого-либо из «семейства» Кобальского, повторял гомеопат. — Нет, как он в таком случае может появиться?.. — Вы почему, Кеша, нам вопросы задаете? — возмутился Эпсилон. — Что случилось? — подбегая к компании, тяжело дыша, спросил до того разглядывавший куски зеркала «дядя». — Кочерыжка зарыл нашего Зеро, — за всех быстро ответил Альф. — Зарыл нашего Зеро?!. — Это, конечно, ужасно… — растерянно разводил гомеопат руками. — Не знаю, как я это переживу. Мы со Станиславом Юлиановичем сколько раз объясняли этой тумбе: «Ты, малыш, знаешь, что из хранилища все должно быть вывезено, все до капельки. Как ты понимаешь, для этого, минуя колодец, под мазаром надо сделать другой ход. Широкий ход. И пока что замаскировать его». Но эта глупая двенадцатитонная тумба совершенно превратно истолковал наше указание. Представляете, обрубок совсем неправильно меня понял. Я сказал, чтоб он принялся за работу после полудня. А он начал с утра!.. Когда Станислав еще работал в хранилище с инопланетными объектами. Ужасно!.. Гомеопат сел, картинно уронил голову. — Кеша, — спросил его «дядя», — а почему здесь появились вы? — А чем я хуже вас?! — резко подняв голову, возмущенно воскликнул гомеопат. — Видите ли, они полетят, а я должен где-то занимать тумбу, чтоб он снова не увязался за ними! — Так надо было разрыть ход, чтоб вышел Зеро! — распалялся «дядя». — А то ведь странная получилась «маскировка» хода… — Я и приказал тумбе!.. Разроет он… А Станислав улетит в следующий раз. Сейчас же надо немедленно увозить масс-голограф и телескоп, пока у нас все не отобрали. — Нам надо остаться, — подавленно произнес Альф, — а то Зеро без воды погибнет там. Надо ему помочь. — Конечно! — сказал гомеопат. — Мы все, кто из «алфавита», — отрезал «дядя», — полетим. Мы не можем остаться без масс-голографа. Три куска зеркала можно склеить. Нам пора восстанавливаться. У Эпсилона вон уже нет ушей… Останетесь здесь вы, Кеша, раз Зеро оказался засыпанным по вашей вине. Да, да, ведь Большой Кеша ваша копия! Вам легче с ним работать… — Моя, моя… — забормотал гомеопат, помолчал, а потом спокойно сказал: — Кстати, должен всех вас поставить в известность. Хотя огорчать вас и не хотелось. Не сказать не могу. Дело в том, что Станислав-Зеро плохо к вам относится, ко всем: «от альфы до омеги». Он против вашего существования. Это правда. Лучше улетайте, друзья… Сам он, по-моему, лететь уже передумал. — Ложь это! — взволнованно вдруг вскричал Альф. — Они с кочерыжкой умышленно завалили нашего Зеро! Все ясно! — Не так ли? — спросил Уварова до того молчавший нумизмат. — Решил ты, Иннокентий, всех устранить и стать единоличным владетелем масс-голографа и телескопа? А? И рой тебе нужен?.. — Да вы что?! — вскочил гомеопат. — Вы с ума сошли? Зачем мне так много?.. Мне из сорока миллиардов хватит и одного миллиона. — А ты скромник! — с брезгливой улыбкой заметил ему нумизмат. И тут все, кроме нумизмата, что называется, понесли гомеопата на кулаках. Страшно было смотреть… И тут я увидел кое-что другое. Из-за самолета не спеша, вразвалку шел к нам огромный, толстый «гомеопат»! Я сразу понял, что это «тумба», как свою копию называл Уваров. Большого Кешу сбоку рельефно освещало заходящее солнце и, хотя он был далековато, виден был отчетливо. Ростом он был около десяти метров и очень толст. Конечно, в нем были все двенадцать тонн. — Это он, что ли?!. Кочерыжка!.. — закричал Георгий-нумизмат. — Все гибнет!.. Избиение гомеопата мигом прекратилось. Стало тихо. Лишь слышно было, как шмыгает носом поколоченный Уваров да скрипит, издали похрустывает под подошвами медленно шедшего толстяка песок. — Вздумали без меня удрать, — чуть скривив губы, презрительно сказал огромный толстяк и остановился метрах в сорока от нас. — Вздумали! — за всех резко ответил ему Эпсилон-Кобальский. — В конце концов тебе-то что там делать? — А вам? — спросил толстяк. — Вам что? — Мы выполняем приказ Станислава-Зеро. Масс-голограф и телескоп, который стоит, может быть, сто миллиардов, должны быть сегодня же вывезены! Можно подумать, ты об этом впервые слышишь!.. Тебя же на днях вывезем на большом самолете. Этот с тобой на борту не взлетит. Ты слишком тяжел. — Так я стал слишком тяжелым? — медленно подступая к нам, более решительно заговорил толстяк. — Они выполняют приказ Зеро!.. А вас не волнует то, что Зеро против нашего существования — моего и всех, всех ребят из «алфавита»? То-то он постоянно был против моего полета с вами. — Кто это тебе сказал? — спросил «дядя» толстяка. — Кто сказал, что он против нашего существования. — Тот, кому это известно, — мой прототип. Я сделал все так, как он сказал. Разрушил мазар и… — Засыпал Зеро? — ужаснулся Альф. — Разумеется… — Замолчи, глина!! — рявкнул Иннокентий-гомеопат. — Я тебе приказал все правильно сделать!.. А ты заторопился сюда!.. — Он вскочил на ноги, возмущенно потрясая перед собой кулаком, забегал перед Георгием-нумизматом. — Надо всем остаться и освободить Зеро, — сказал Альф. — Оставаться немыслимо, — возразил нумизмат. — Я нахожусь в критических обстоятельствах… Полет отменить нельзя. — Разве это моя копия?! — мотая головой, воздевая руки к небу, петлял на пятачке и слезно вопил гомеопат. — Это недоразумение!.. Друзья, я не должен — не могу! — отвечать за слова лживой, дефектной копии… — Остановитесь, Иннокентий! — сказал нумизмат. — Вы не можете лететь с нами. Вы останетесь… Устами Большого Кеши говорите вы, мой друг. При этих словах гомеопат остановился, перестал вопить и шмыгать носом. Вдруг совершенно спокойно сказал: — Тумба, тебе надо лететь с масс-голографом. Чтоб своевременно восстановиться. Я полечу с тобой. Обещаю восстановить тебя. Не жди, пока развалишься. Не слушай их. — Мы полетим оба, — обращаясь ко всем присутствующим, сказал Большой Кеша. — Или никто. Можете сделать самолет в два раза больше. Приступайте. Время есть. — Разбито же зеркало!.. — с сожалением воскликнул робкий Бет. — Это какое-то проклятье! — злобно, сквозь зубы процедил нумизмат и быстро стал ходить взад и вперед. — Бет, скажи, с Большим Кешей на борту этот самолет взлетит? — В принципе да, — не задумываясь, ответил длинный Бет. — Тогда летим. Кстати, Эпсилон, — с возмущением и досадой в голосе спросил нумизмат Кобальского, — и зачем это вы соорудили этого Большого Кешу? — Ну это же понятно: чтоб из хранилища вытаскивать тяжелые сокровища… Ну а потом оказалось, когда надо было достать телескоп со дна моря, что Кеша умеет плавать не лучше, чем булыжник… Пришлось создать исполина, — виновато вздохнул Кобальский. — Да-а, размахнулись. Какая удивительная щедрость!.. Большой Кеша первым пошел к самолету. — Эпсилон, — шепнул «дядя», — возьми осколок зеркала. Я чуть поверну линзу, чтоб не задеть самолет… — Я понял, — коротко бросил Кобальский. — Все в сторону. Бет, в лодку. Запусти установку. Кобальский (так уж по привычке называл я Эпсилона) с большим осколком зеркала быстро стал в нужное место. Я видел, как из разрезанных пальцев его левой руки по большому обломку зеркала струйкой текла кровь. Но он этого не замечал. «Дядя» мертвой хваткой зажимал рот гомеопату. Большой Кеша за линзой резко вскрикнул и отскочил в сторону, пальцами правой руки держась за локоть левой. Минуты две он с недоумением глядел на нас. Все тихо, медленно, словно растекаясь, запятились к воде. «Сейчас, — подумал я, — Большой Кеша начнет всех ловить и топить». Но нет. Он не спеша подошел к телескопу и стал непрерывно бить по нему ногой, пяткой. Бил методично, сопя, постанывая при каждом ударе. За несколько минут он раскрошил его вдребезги. Взглянул на нас и, побледневший, молча пошел к самолету. Все были ошеломлены. Первым пришел в себя Кобальский. — Что вы сделали?!. - то обращаясь к Иннокентию, то бегая вокруг полупрозрачных кристаллических глыб, кричал он. — Невозможно поверить! Как мы боялись довериться этому человеку. О, какой ущерб… Какая катастрофа… Он подбежал к растерянному, уныло стоявшему гомеопату. — Послушай, старый, глупый Кеша, ты превратил в необратимую груду такую вещь! — Это не я, Станислав. Я ведь все-таки не он… — оправдывался гомеопат. — И я не обязан отвечать за его действия. — Его руками это сделал ты, вандал. Ты! Ты в руины превратил бесценное сокровище. Бес-ценное!! В руины, в руины!.. Вон они! Эпсилон осекся. Притих весь этот базар, все повернулись к разрушенному телескопу и стояли с отвисшими челюстями — как какие-нибудь дикари глядели, что происходит с его остатками. Ярко вспыхивала то одна, то другая прозрачная желеобразная глыба. С очередной вспышкой каждая из них горела все дольше. Наконец все они стали светить непрерывно и ровно. Их мягкое, с люминесцентной прохладой свечение ясно выделялось в потоке вечернего солнечного света. Секунд через пятнадцать над кристаллическими глыбами возникла яркая и трепетная световая полусфера. Вдруг мы оказались в ее пределах. Словно круг по воде, она с нарастающей скоростью белесым фоном разлетелась вокруг нас. Так же возникли вторая и третья сферические волны. Через минуту или две, очевидно, где-то отразившись, первая волна возвратилась довольно темным, не ночным, а таким прозрачным сумеречным фронтом. Чем ближе, теснее смыкалось вокруг нас световое пространство, тем тусклее становилось солнце, словно само небо стало огромным темнеющим стеклом. Стало чуть прохладнее… Мы увидели, как сумеречная полусфера, миновав нас, медленно, будто темно-прозрачное облако, сжималась над неясно видимыми желеобразными глыбами. Все более сжимаясь, полусфера потрескалась, раскололась и, растекаясь словно вода, распределилась между полупрозрачными осколками, как впиталась. Но вокруг нас светлей не стало. Диск заходящего солнца был виден, однако оставалось такое впечатление, что солнце только что ушло за горизонт. «Что они есть, эти осколки?» — думал я. Я был уверен, что только что был свидетелем дазарного эффекта — усиления тьмы посредством стимулированного поглощения света, а раз телескоп был разрушен, то проявились лишь какие-то остаточные свойства… Беглецы довольно быстро пришли в себя. Собираясь в путь, они шумели еще с полчаса. Как на вороньем базаре. Погрузили все в самолет. И осколки телескопа, и масс-голограф, и фанерный ящик с роем, и все свои вещи. Скоро в огромном салоне со связанными руками рядом с грудой светлых глыб оказался и я. Ныла разбитая голова. Где же Гамм? Когда же, как выручит он меня из беды? Я плохо соображал. По отрывочным разговорам понял, что компания намеревается пересечь границу морем, где-то на юге страны. Конечно, я был уверен, что неизвестный, странный самолет своевременно будет обнаружен в воздухе (а может быть, уже был обнаружен, и не напрасно кружил здесь самолет и дважды пролетал вертолет). Но ведь вместе со злоумышленниками так нелепо мог погибнуть и я. Конечно, в немалой степени и я был кашеваром и пусть невольно способствовал этому пиру двойников. Уже вот-вот должно было сесть солнце, и отчаявшиеся злодеи готовы были взлететь. Долго искали центр тяжести, где бы сесть Большому Кеше. Бет раздумывал, командовал, а Большой Кеша, сидя на полу, двигался по-салону между огромными креслами то назад, то вперед. Наконец, по их мнению, центр тяжести был найден. Когда стали задраивать тяжелую дверь, оказалось, что Альфа в самолете нет. «Предатель удрал!» — коротко констатировал «дядя». «Значит, события обернулись не так, как предполагал Гамм?..» — подумал я. Бет ушел в пилотскую кабину. Скоро самолет задрожал, сдвинулся с места. Пилот выруливал на ровную площадку. Я не знал, что мне предпринять, и, закрыв глаза, пытался что-нибудь придумать. Но что? Броситься к пилоту, когда самолет полетит «над морем?.. Ну и что из этого? А где же Гамм? Погиб в развалинах, из которых так ловко соорудили этот самолет?.. Самолет все быстрей катил по чуть всхолмленной площадке. К этому времени я о ножку кресла перетер веревку, которой были связаны мои руки. Сделать это было совсем нетрудно, потому что самолет внутри (да и вообще весь он представлял собой странное зрелище) был сработан очень грубо: ведь он являлся в сотни раз увеличенной моделью со всеми ее, во столько же раз увеличенными шероховатостями. До чего неуютен был огромный салон с двумя циклопическими лампочками в потолке! Громоздкие кресла, похожие на нелепые, внушительных размеров диваны, отбрасывали резкие тени. Сидевших на этих громадных диванах злоумышленников не было видно, отчего самолет казался пустым. Все какое-то неживое, без человеческого дыхания, и поэтому невозможно было отвязаться от уверенности, что самолет не взлетит. Если б мне помогли! Но кто знал, где я теперь нахожусь? Кажется, Рахмету Аннадурдиеву я сказал, что на машине собираюсь на пустынные берега восточного Каспия. Да еще нагрубил старику… А сам жду его участия, помощи. Когда у Аннадурдиева умерла сестра, я не смог сходить на почту, чтоб в Ашхабад послать телеграмму их племяннику, потому что очень был занят: как раз вулканизировал камеры и ставил дверцу в багажник… Теперь моя участь зависела, кажется, только от Аннадурдиева, и я ждал его помощи! Вот как… И передо мной вдруг ясно открылось как будто бы и давно понятное, но едва ли до этого мгновения во всей полноте осознаваемое мною представление о действительно добрых взаимоотношениях между людьми, об отзывчивости, которая поистине является самым драгоценным достоянием человека. Мгновенно в сознании пронесся рой других мыслей, как одно слово: почему ночью я не подошел к другому стеклу, не исследовал весь телескоп хотя бы внешне, не испытал обе его стороны? Из-за робости? Сдрейфил, послушав распоясавшегося пустозвона плоскуна? А оказывается, паникер-плоскун являлся вообще делом десятым. Конечно же, в результате диалога со своим опережающим отражением я мог бы утром принять самое верное решение, найти блестящий выход из создавшегося положения (то-то Кобальский пугал меня телескопом, «предостерегал» от заглядывания в стекла!). Удивительно, но теперь сожалел я о своем ночном упущении не только поэтому. Жаль было, что не увидел я себя, пусть в неправдоподобно одностороннем, но зато безупречном виде. (Даже из проходимца Кобальского умудрился телескоп выудить немало хорошего, когда тот встал перед окуляром!..) И это не было праздным любопытством. Главное, мне очень не хотелось походить на своего отстающего. Но таким я уже не мог быть! В который раз уже в моем воображении возникала одна и та же стереотипная картина… Вот если бы!.. Самолет все быстрей катил по чуть всхолмленной пустынной степи. И я видел его как бы со стороны. Видел, как он поблескивает в лучах заходящего солнца. Толчки шасси и качания самолета неожиданно прекратились. Я подумал, что мы взлетели. В двери, ведшей в пилотскую кабину, появился и что-то крикнул взволнованный «дядя». — В чем дело?! — громко, раздраженно спросил его нумизмат. «Дядя» подбежал и угодливо выпалил: — Там человек!.. А за ним стоит… — Ну так и что же!!. - в ярости вскочил нумизмат на ноги. — Он бежит навстречу самолету… — Взлетайте, черт вас всех возьми! — теряя самообладание, закричал шеф. — Кто вам разрешил останавливаться из-за какого-то там?!. Взлетайте, Зет! И, оттолкнув «дядю», мимо смирно сидевшего на полу Большого Кеши побежал по большому, как ангар, салону к пилотской рубке. За ним метнулся Кобальский. «Дядя» бросился за Кобальским, я — за «дядей». Метрах в трехстах прямо навстречу самолету бежал, медленно, тяжело переволакивая ноги, какой-то человек. Он то и дело поднимал над головой полусогнутую руку и, видно, что-то кричал нам. Дальше, в километре от нас, левее бегущего человека, с работающими винтами стоял вертолет. Между бегущим человеком и вертолетом я увидел другого человека. Тот, изредка, на мгновение останавливаясь, может, что-то крича, бегом возвращался к вертолету… В этой слишком напряженной для меня, драматической ситуации я поначалу не обратил внимания вот на что… В первые мгновения я не мог понять: то ли мне это кажется, то ли я действительно вижу бегущего к самолету человека еще и другим, неплотным зрением — вижу чуть со стороны неплотным зрением моего двойника-исполина. И благодаря особенности его бинокулярного зрения я четко и ясно видел, что к самолету бежит старик Рахмет Аннадурдиев!.. Но я знал, что исполин не то что подняться, а и видеть происходящее вокруг него давно уже не мог. И я догадался, что это у меня что-то вроде галлюцинации: я видел как раз то, что очень хотел увидеть, и именно старика Рахмета. Ведь только один он знал, куда я вчера рано утром отправился. Уж кто-кто, только не старик сосед мог здесь появиться… — Да это же какой-то старик! — нарушив тягостное молчание наблюдателей, с предельным возмущением в голосе констатировал нумизмат. — Взлетайте! Вас любое насекомое может остановить, трусливые зайцы! Вперед! Самолет взревел и двинулся прямо на бегущего старика… Все они гурьбой (тут в своей сильно запыленной белой рубашке толкался и широкоплечий, с побитым лицом Иннокентий Уваров), все, как по команде, двинулись из кабины. Понятно, чтоб ничего не видеть… Я посторонился, чтоб пропустить их. Эпсилон, то есть Кобальский, как я про себя его называл, со слепой яростью набросился на меня. Сильными толчками и ударами он погнал меня в хвостовую часть самолета, приговаривая: — Это ты еще что-то придумал… И с этим стариком!.. Знаю я… Попоешь ты у меня еще!.. Сейчас ты у меня споешь в ящик!.. Сыграешь! В этой суматохе они даже не обратили внимания, что руки у меня не связаны. Самолет все быстрей катил по чуть всхолмленной степи. И мне казалось, что это именно я так вот, со стороны, вижу, как он поблескивает в лучах заходящего солнца. — Слишком долго не взлетаем! — оглядев всех свирепым взглядом, раздраженно не то спросил, не то просто оказал нумизмат. — Не очень-то равнинная здесь местность!.. — Тоном голоса как бы указывая на пустячность этого досадного, но и единственного затруднения, громко объяснил Кобальский. Все злоумышленники сгрудились вокруг Большого Кеши — там, где был центр тяжести, по их мнению. Громадный Большой Кеша сидел на полу. Глядел куда-то вперед, даже головой не крутил. Глядел и ничего, наверно, не видел, а только ждал — внимательно и напряженно ждал, как вот-вот самолет взлетит. Жаль его было. И не только страх его мучил, но и то, что самолет все никак не мог оторваться от земли. Из-за него не мог, из-за его веса. Конечно, столько тонн!.. А эти все, с нормальным весом, столпились вокруг него и, конечно, думают об этих лишних тоннах… Георгий-нумизмат вроде бы не спеша прошел под рукой Большого Кеши (которой тот крепко держался за спинку безобразно большого кресла-дивана), приблизился к иллюминатору, на дрожащем полу приподнялся на цыпочках… Вдруг он резко отшатнулся и голосом, в котором исчезли все звонкие тона, почти хрипом, не у кого-нибудь, а так, вообще, спросил: — Что он??. — И грозно и отчаянно: — Кобальский! Почему он живой?! Он бежит за самолетом! Я отчетливо со стороны видел, как, поблескивая, катит, все быстрей катит самолет, в котором был и я. Фотограф, стремительно перелезая через ноги Большого Кеши, запинаясь, бросился к левому борту. Большой Кеша, со страху широко раскрыв два блюдца-глаза, схватился за поручни кресел, попытался встать в проходе. — Сядь, идиот! — рявкнул на него Кобальский. — А то опять рухнем! Все, кроме Большого Кеши, прильнули к иллюминаторам. Наискось, со стороны, за самолетом бежал мой близнец-исполин! «Дядя» бросился в пилотскую кабину, очевидно, чтоб сообщить о происходящем Бету. — Станислав, вы еще раз ошиблись? — приставив пистолет к животу бедняги фотографа, грозно спросил нумизмат. — Это же невозможно!.. — совершенно потерявшись, быстро, отрицательно замотал Кобальский головой. — Невозможно… Колосс ведь еще утром потрескался и начал рассыпаться! Он на миг закрыл глаза, выпятил нижнюю губу и дунул вверх по лицу. Из морщин вырвалось, взлетело облачко желтой пыли. — Иннокентий! — рявкнул нумизмат. — Скажи пилоту, чтоб он свернул вправо и поддал газу. — Георгий, — смирно пояснил гомеопат, — в авиации это невозможно: пилот сломает правую плоскость. Мы ведь еще не взлетели. — Кобальский, пять секунд! Что можно сделать? — Секунд через сорок мы взлетим, — сказал гомеопат. — Кобальский, три секунды! — твердил нумизмат. — Колосс должен развалиться раньше, чем вы меня убьете! Он держится на чем-то невероятном!.. Фу! — Еще две секунды. — А!!. Да, да! Вот! — то и дело сдувая с лица пыль, Кобальский с радостной, омерзительной гримасой бросился ко мне. — Не представляй это!.. — Что?!. - в паническом негодовании заорал нумизмат, не понимая, что же именно надо предпринять. — Пусть Максим не представляет себе, что колосс бежит за самолетом!.. Максим, представь, вообрази, что твой двойник упал! — Немедленно! Ну!! — сообразив, в чем дело, бросился ко мне и наставил на меня пистолет нумизмат. — Пусть он, — выкрикнул Кобальский, — говорит, что колосс упал! Говорит, говорит, и тогда он не сможет думать о противоположном!.. Пусть все время приговаривает, что исполин упал. — Станислав, — сказал я ему, — у вас уже осыпались уши. Посмотрите, как глубоки ваши морщины. Попытайтесь побыть человеком хотя бы несколько минут. — Молчать!! — закричал нумизмат. — Или говори, или я стреляю! — Молчать!! — заорал на меня Кобальский. — Не заговаривать зубы!.. — Он отвратительно выругался. — Да, он бежит к морю, — бездумно сказал я, наперекор своим словам, всеми силами души стараясь вообразить, представить себе, как словно огромная тень гонится за самолетом мой близнец-исполин и во что бы то ни стало стремится его догнать. — Он бежит изо всех сил!.. — прошептал я, речью помогая представляемой картине. — Догнать! Непременно!.. Сердце мое бешено колотилось. Всем своим существом я чувствовал, как трудно бежать моему огромному близнецу. Он едва-едва нес себя. При его огромных размерах, при скорости бега, равной скорости летящего самолета, сопротивление воздуха для него было слишком ощутимым. Да еще ступни из-за громадности веса по щиколотку увязали в земле… Ему было невероятно тяжело. Уже смертельно ныло все его тело, но мое сердце помогало биться его сердцу. — Что он шепчет, этот негодяй?!. - зеленея от злости, глядя на меня неподвижными бляхами глаз, спросил нумизмат. — Я прикончу его!.. — Не надо, шеф! — остановил его Кобальский. — Ведь из-за него в колоссе снова вспыхнула жизнь!.. А если мы убьем этого мерзавца, то его двойник станет действовать автономно. Слишком самостоятельно! Пусть этот Максим представит, что… — Представляй и ты! — потребовал нумизмат. — Все представляйте! — Это бесполезно… — плаксиво возразил Кобальский, вдруг быстро подставил руку и поймал свой отвалившийся нос. — Ну!.. Представляй! — дулом пистолета сильно ткнул меня в грудь нумизмат. — Ясно вообрази… — (грубое ругательство), — что он рухнул! Представь, как он с грохотом рассыпался!.. На куски!.. А мне вдруг вспомнился, будто назло, наперекор словам этого ценителя редких монет, ярко, в один миг, всплыл в памяти тот драматический случай… Может, это исполин вспомнил ту минуту — тяжелую минуту, почти отчаяние. Как два года назад, сдирая кожу на руках и ногах, я взбираюсь по скалистой горной круче, чтоб успеть; еще минуту, несколько метров, подать руку, сверху подать руку, потому что человек повис на одних руках над пропастью, только бы успеть!.. А тут этот, вместе с самолетом волокущий всех в пропасть, с зелено-коричневой бледностью на физиономии, сильно вспотевший, хрипло требовал: — Представляй!.. — Я представляю, — сказал я. Сказал и изо всех сил ударил по правой руке нумизмата. Его пистолет улетел куда-то далеко за кресло. Я стремглав мимо Большого Кеши бросился в нос самолета. Влетел в пилотскую кабину. Захлопнул за собой тяжелую дверь, задвинул внушительных размеров, как и все здесь, нелепую, будто амбарную, задвижку. Бет недоуменно на короткий миг повернулся ко мне. Я знал, от положений какого рычага зависели обороты винтов этого самолета (видел, какое именно движение сделал Бет, когда двинул самолет на Рахмета Аннадурдиева). А в дверь стучали, будто тридцать дьяволов стучали своими дубовыми головами… И тут же стали ударять. Чем-то тяжелым. Били очень сильно, словно торцом бревна, которое раскачивали на руках человек двадцать. Я подумал: «Это Большой Кеша… Наверное, лежа на спине, продвинулся вперед и теперь бьет ногой в дверь. Если самолет и взлетит, — мелькнула у меня мысль, — то из-за переместившегося вперед многотонного Кеши тут же врежется носом в землю…» Моя схватка с Бетом длилась с минуту. Бет, к сожалению, был намного сильнее меня. Но, как бы там ни было насчет силы, в борьбе за положение рычага мне все-таки удалось сделать все, чтоб самолет значительно потерял скорость разбега. Хотя неравная борьба с Бетом требовала от меня всех физических и душевных сил, от моего внимания ни на миг не ускользали и другие, пожалуй, более важные события: что и как видел, какие усилия предпринимал исполин. И самым главным, окрыляющим меня фактом было то, что расстояние между ним и самолетом сократилось до полукилометра… Дверь выломали… Они ввалились все разом, едва не столкнув Бета с пилотского кресла. Видно, Большой Кеша и не двигался с места, сидел все там же, посреди самолета. Значит, это они так стучали. Вчетвером. Я до сих пор понятия не имею, чем, каким таким бревном выломали они крепчайшую дверь. Действовали они так энергично, решительно и дружно, что у меня даже в памяти не осталось, как выбросили они меня из кабины. В один миг. Как мешок с опилками. С разбитой головой я тут же вгорячах вскочил на ноги. — Уведи его в хвост… — бездушно сказал нумизмат Кобальскому. — Навсегда. И чтоб я больше не возвращался к этому вопросу!.. — Иди туда… А я за тобой… — с жутким безразличием в голосе приказал мне Кобальский. …Как сквозь туман, по более частым, ощутимым ударам шасси я заключил, что самолет катит все быстрей и быстрей. Но и исполин, не ощущая своего тела, ничего не зная о своих силах, мчался за самолетом во весь дух! Только благодаря неожиданному появлению старика Рахмета и моей схватке с Бетом самолет не взлетел на несколько минут раньше, когда исполин был от него слишком далеко… Беглецы наконец почувствовали, что самолет оторвался от земли и плавно полетел. Кобальский и испуганный Большой Кеша с облегчением переглянулись. Чтоб дать нам пройти, Большой Кеша, сидя, осторожно подвинулся. — Сиди тихо, а то опять рухнем… — следуя за мной, сказал ему Кобальский и легко, прерывисто вздохнул. Может, через минуту все сотряслось от сильнейшего толчка, а потом от другого. Момент неопределенности длился секунд десять. Некоторое время исполин бежал с самолетом в руках. Еще через несколько секунд на месте задней части фюзеляжа с треском и грохотом открылось в синее вечернее небо огромное зияющее отверстие… Когда я очнулся, была ночь. Откуда-то несло гарью. Я едва мог пошевелиться. Ничего… все-таки жив! Утром я увидел, что нахожусь недалеко от разрушенного самолета. Поднялся и, кое-как передвигая ноги, пошел к нему. Недалеко от груды самолетных развалин в позе безмятежно спящего лежало каменно-неподвижное, будто изваяние, тело моего освободителя. Нетрудно было догадаться, что это он извлек меня из самолета и отнес в сторону. Недалеко от меня на берегу моря стоял вертолет. За обломками самолета разговаривали. Я подумал, что это, может быть, кто-то из компании Кобальского, ребята из «алфавита». Над грудой черепков показался человек. — О, смотри! — закричал Рахмет Аннадурдиев. — Вон Максим! Живой!!. В трех шагах от него, скользя по громыхающим плитам, торопливо поднялся еще кто-то. Я сразу же догадался, что это мой дядя Станислав. Конечно, он совсем не был похож на самозванца Зета. — Жив?! Цел?.. — бежал ко мне и кричал он. — Дядя Станислав?.. Станислав Грахов? — спросил я его, как только он в радостном недоумении остановился передо мной. — Ну конечно!.. Максим!! Что тут произошло?! Что за черепки вокруг? И что за Будда там лежит? — Долго рассказывать, дядя Станислав… — преодолевая слабость, проговорил я и сел на землю. — Но теперь все в порядке. А настоящий Кобальский никуда не денется… Только не умер бы на этот раз от жажды, без воды… Дядя Станислав, надо искать не замок Шемаха-Гелин, который занесен песками… Вначале надо прийти к мазару Урбекир-Баба. Там колодец есть. В колодце очень вонючая вода… Зато через него можно проникнуть в огромный подземный грот. Его построили когда-то эти… Там, глубоко под песками, на двадцати шести прямоугольниках и квадратах… А, да… Мазар и колодец разрушены Большим Кешей… — О чем ты говоришь?.. Максим! — насторожился дядя, слушая мой лепет. — Какой Большой Кеша?.. — Там хранилище инопланетных… — Ах, Максим, Максим! — укоризненно качал головой старик Рахмет. — Вот видишь: голодный, говоришь что попало, и дядя тебя не понимает!.. — Да ну тебя, дедушка Рахмет! — благодушно махнул я на старика рукой. — Сам потом увидишь. — Ну и что там, в гроте-то?.. — посмеивался дядя Станислав. — Спишь ведь на ходу! Устал, голодный, наверное, не спал… Вставай, Максим. Идем в вертолет. Хватит о гротах! — Вы представляете, — из какого-то туманного, мягкого и приятного полузабытья твердил я, — вы только представьте себе: там лежат инопланетные сокровища! Конечно, ледяной телескоп — это была самая большая драгоценность, — я вздохнул. — И больше его нет. И масс-голографической установки нет… Но там еще двадцать шесть квадратов и… И на каждом такой потрясающий предмет! Высплюсь, и мы сразу поедем, да? Вот здорово будет! Но надо поторопиться: там живого человека погребли. Станислава Кобальского… — Кобальского? — удивился дядя. — Да откуда он тебе известен?.. Ну да довольно! Вернемся-ка сначала домой. Я встал. Вогнутым зеркалом, как колыбель неба, передо мной лежало огромное море. — Можно, я искупаюсь? — сказал я. — А то усну. — И засмеялся. — Иди! — кивнул дядя. — Только недолго… — Максим!!. - донеслось откуда-то издалека. Я обернулся. К нам из пустынного утреннего пространства быстро шел Альф. — Альф, привет! — крикнул я. — Альф?.. — протянул дядя. — Это один из них, — весело сказал я. — Он ничего, нормальный. Альф! Правильно сделал, что не сел в самолет. — Вчера вечером я все видел, как было… — подойдя к нам, тихо проговорил Альф, повернулся к дяде и к старику Рахмету и сказал: — Доброе утро! Нам надо поспешить. Там может погибнуть человек… В гроте. Станислав Кобальский. — Я им сказал, Альф. А Гамм погиб… — Нет, он не погиб. — Не погиб?.. — Вечером Гамм придет, — тихо проговорил Альф, печально глядя на развалины недавнего самолета, на неподалеку каменным изваянием лежащего исполина. — Как все произошло, Альф? — озадаченно спросил я. — Если коротко, — сказал он, — то очень просто. Ты, Максим, не думай, что я струсил и не сел в самолет. Я должен был помочь Гамму. Твой близнец исполин поднялся благодаря твоему желанию и словам, которые ему сказал Гамм. Ты действительно не хотел лететь. И исполин смог очнуться… А броситься за самолетом его заставили, вернее, убедили слова Гамма. Он настоящий опережающий! Альф снова с сожалением посмотрел на развалины самолета, на мелькающих между ними пограничников. — Жаль, что все они погибли, — сказал я. — И жаль, что разбит ледяной телескоп. Все в прах… — Нет, нет! — поспешно заверил меня Альф и отрицательно помотал головой. — В прах превращена копия телескопа. Настоящий ледяной телескоп лежит засыпанный песком около одного приметного бархана. От мазара Урбекир-Баба до того бархана всего несколько километров. Я знаю, где он. — Вот и прекрасно! — сказал я. ОТЧЕГО БЫВАЕТ РАДУГА ЦВЕТНАЯ КЛЯКСА Утренний час «пик». Автобус полон под завязку. Я втиснулся между спинкой сиденья и кассой. Гляжу в окно поверх какой-то широкополой шляпы. В такие-то жаркие дни этот толстый человек носит фетровую шляпу… Автобус проезжал как раз мимо пристани, когда за окном я неожиданно увидел ту самую золотисто-лимонную девушку. И сегодня вся она светилась неправдоподобно чистым зеленоватым пламенем! До чугунного парапета, вдоль которого она шла в сторону причала, было метров двести, но я сразу узнал ее. Конечно же, это она — та, которая вчера вечером, проходя мимо игравших на пляже волейболистов, так пристально и странно равнодушно глядела на меня. Дверь еще открыта. Я протискиваюсь, отчаянно пытаюсь пробраться к выходу. Но звякает одна половинка двери, кто-то там поворачивается, помогает закрыться другой. Пассажиры слегка удивлены моим неожиданным рывком. За спиной всем известный шутник требует моего внимания: — Костя!.. Эй, Дымкин, это еще не фабрика. Остановка «Институт»! — И смеется… Вроде бы намекает, что я в прошлом году не прошел здесь по конкурсу. Я не оглядываюсь. Автобус покатил. Невольно в сотый раз начинаю вспоминать и размышлять о недавнем событии, перед которым над деревней прошла гроза с сильнейшим ветром, с оглушительными раскатами грома. Потом стало тихо, быстро вышло яркое послеполуденное солнце и осветило мокрый высокий лес за рекой. А над лесом, перед занавесом темно-лазурной тучи, появилась близкая радуга… Тогда-то едва и не произошла трагедия. В ту критическую минуту и возникло в моем зрении удивительное отклонение, которое никак не проходило. Я видел как и прежде, но с той лишь разницей, что дома, вода, доски, машины, облака, камни, то есть все неживое, виделось мне белым, черным и серым. Как в черно-белом фильме или на обыкновенной фотографии. А вот люди вместе с их одеждой, деревья, трава, животные и птицы были какого-то одного и того же цвета, и, что самое поразительное, цвет этот был мне совершенно неизвестен. Я его никогда в жизни не видел и до сих пор не знаю, с чем его можно сравнить. Меня преследовало неотвязное желание всем рассказать об этом безымянном цвете, но в то же время я прекрасно понимал, что бессилен это сделать. Я мог лишь сказать, что незнаемый тау-цвет (как я его про себя называл) являлся дополнительным цветом к фиолетово-сиреневому, образованному крайними цветами солнечного спектра, один из которых уходит в инфракрасную, а другой в ультрафиолетовую часть. Загадочный тау-цвет был и не желтым, и не зеленым, и не синим, и не красным. Просто какая-то чистая и светлая смесь всех цветов неизвестной мне радуги. На четвертый или пятый день я заметил, что во всем, что светилось тау-цветом, я начал улавливать пусть и очень слабые оттенки естественных цветов, как будто тот или иной живой объект был подсвечен невидимым цветным фонарем или окутан легчайшей дымкой. Но моя радость была преждевременной. В воскресенье вечером на пляже я, к ужасу своему, увидел и понял, что это какие-то не те цвета. Что все это значило, пока что я понятия не имел. И вот вчера, когда начала спадать жара, на пляже появилась та девушка, как золотисто-зеленое пламя под серым, безоблачным небом. Она была единственным зеленовато-лимонным пятном среди тау-цветных деревьев, множества того же цвета загорающих. Неторопливо шла с кем-то по серому, рыхлому и глубокому песку, мимо скинутых одежд — черных, белых, серых с черными полосками, серыми цветочками, белыми квадратиками… Я как раз играл в волейбол — и остановился как вкопанный, когда вдруг увидел этот золотисто-зеленый горящий силуэт. Проходя мимо, она совершенно равнодушно, можно сказать, потрясающе равнодушно и в то же время как-то пристально посмотрела на меня. Ничего не понимая, я глядел на нее. Стало вдруг темней. Может быть, просто солнце зашло за облако… Нет, было безоблачно. Я так и стоял с мячом в руках… Все, кто был в игре, требовали мяч… Кажется, она училась в седьмом классе, когда я учился в девятом. Как она изменилась, повзрослела!.. Золотисто-зеленым в девушке было все: и лицо, и руки, и платье, и даже сандалии. Чем дальше она уходила, тем больше менялся ее цвет. Скоро она стала золотисто-лимонной и исчезла среди уходящих домой, среди деревьев… Чем дольше я на нее глядел, тем темнее становилось вокруг, а этот самый тау-цвет стал прозрачнее, как бы незаметней. После того как я увидел светящуюся девушку, незнаемый цвет утратил то неопределенное значение, которое меня тревожило и тяготило, и стал восприниматься как нейтральный фон. В моей цветослепоте все было непонятно. Я снова с беспокойством подумал о своем здоровье: теперь меня меньше всего волновала сама аномалия цветозрения — за этим скрывалось что-то поважней… После отпуска я вышел на работу в среду, на второй день после того происшествия в деревне. Три дня кое-как проработал, думал, все пройдет. Но диковинная цветослепота не только не проходила, но приобретала все более странные формы. Цветотонировщиком я больше работать не мог. Поразительно: такой недуг обрушивается именно на колориметриста-тонировщика, на человека, вся трудовая деятельность которого связана с цветом! Колориметрист, который различает лишь белое, черное и серое да еще какой-то тау-цвет, — в этом было что-то трагикомическое. Я ехал на фабрику, чтоб сегодня же, в понедельник, уволиться или перейти на другую работу. Наконец-то автобус останавливается. Здесь выходят почти все. Дальше еще две остановки — и конечная. Около фабрики шофер постоит чуть подольше. Пока пассажиры выходят, шофер, как всегда, по репродуктору объявляет: — Фабрика ЭФОТ. Билеты в автобусе на пол просьба не бросать… — и закуривает, это я вижу, обходя автобус. То, что это фабрика, и без него все знают. И правильней было бы сказать: «Остановка ЭФОТ», потому что ЭФОТ — это значит «Экспериментальная фабрика особых тканей». И никакого отношения к фотографии, как думают многие, не имеет. Это название старое. Теперь официально она называется иначе: «Экспериментальная художественная фабрика праздничных и особых тканей». Но все привыкли к короткому старому слову, и никого уж не переучишь. С заявлением об увольнении мне надо было зайти к директору. Я прошел через проходную. Во дворе фабрики через траншею был перекинут узкий мостик, сколоченный из свежих серых досок. Недалеко справа, над этой же глубокой траншеей с выброшенным на стороны темно-серым грунтом, над новыми водопроводными трубами, был перекинут другой такой же мостик. По одному люди шли в одну сторону, по другому — обратно. И вдруг за тем мостком, в дальней стороне двора, куда только что вдоль высокого забора, гремя пустыми флягами, укатил грузовик, я увидел яркое цветное пятно — одно-единственное во всем, что меня окружало. Нечто слепящее фиолетово-розовое… Там, слева от проезжей части дороги, под развесистыми тау-цветными акациями, у кучи выброшенного грунта стояли трое. Двое из них были цвета тау и почти сливались с такого же цвета деревьями и травой. Я бы на них никогда и внимания не обратил. А вот третий среди нейтрального, безразличного для меня тау-цвета, на фоне черно-серого грунта светился яркой сиренево-фиолетовой кляксой. Я стоял на мостике, словно коряга на быстрине. Люди спешили. Кто выражал недовольство, кто шутил: «Ну, приятель, нашел где досыпать!..» Я боялся, что далекое цветное пятно вдруг расплывется и тогда я не смогу узнать, кто там из троих и почему такого яркого фиолетового цвета. Не отрывая от кляксы взгляда, я сошел с мостика и побежал по правой стороне траншеи. И чем ближе к ним подбегал, тем интенсивней, ярче становился цвет того человека. Запыхавшись, я взлетел и остановился на склоне глиняной кучи. Трое мужчин стояли на краю большой квадратной ямы и не спеша обсуждали какой-то вопрос, похоже, касающийся прокладки труб, которые из этой ямы расходились по разным направлениям. Когда я, тяжело дыша, остановился на куче высохшего грунта, все трое с удивлением повернулись ко мне. Один из них был директор фабрики Павел Иванович. Другой — мой тезка, Костя-автогенщик. Он был в брезентовой робе, стоял с горелкой в руках, от которой к баллонам тянулись черные шланги. А этот, третий, в длинном фиолетово-сиреневом макинтоше, стоявший на разлапистой задвижке на краю ямы, был не кто иной, как Ниготков, замдиректора по хозяйственной части. И не только его длиннущий макинтош вызывающе переливался розовато-фиолетовыми разводами, но и руки, лицо, шляпа, туфли — все светилось яркими ядовито-сиреневыми оттенками. — Ну что, товарищ Ниготков?! — не глядя под ноги, соскальзывая с сухих комьев, громко спросил я его. А сам продолжал взбираться по склону серой глиняной кучи. — Как дела? Как самочувствие?.. Ничего такого, Демид Велимирович, не чувствуете у себя за спиной? И никакого такого беспокойства нету, а?.. Все трое снизу, с края ямы, в недоумении глядели на меня. Территориальный грузовичок с коротким кузовом пропылил между забором и траншеей в сторону проходной. В красильный цех повезли фляги с краской… — В чем дело, товарищ Дымкин? — так и не опустив удивленно поднятых мохнатых бровей, спросил меня директор, когда грузовик проехал и стало тихо. Как бы краем сознания я поймал себя на мысли, что мою необъяснимую неприязнь, этот горячечный наскок никакой логикой не оправдать. Здравый смысл будто нашептывал мне издалека, подсказывал: очнись, остановись-ка… Но я почему-то был в таком взвинченном состоянии, что руководить своими эмоциями не мог. А для того чтоб сдержаться, не хватало самой малости. Взять бы себя в руки да чуть поразмыслить, взглянуть на себя со стороны… — Он что?.. — тихо спросил Ниготков директора. — Видно, из драмкружка парень?.. Ярко-сиреневый, весь в фиолетовых и розовых разводах (будто какой диковинный попугай), Ниготков сел на задвижку и, чуть склонившись, стал внимательно разглядывать переплетение труб в яме. Да, действительно, странная картина была перед моими глазами. Если не считать того, что нейтрального цвета тау были деревья да директор с Костей-автогенщиком, — все остальное вокруг было белое, черное и серое. И лишь один Ниготков тут такой цветной. Этакий гранат, багровый фурункул или, может, кочан цветной капусты сидит на краю ямы и разглядывает трубы! Я сразу заметил, что от моих слов вся его попугайски сиреневая расцветка подернулась тенями, омрачилась сливяно-сизыми потеками… Он вдруг поднялся. Стоял, топтался в ярко-сиреневом длинном своем пыльнике, в начищенных, с утра зловеще поблескивающих черно-пурпурных туфлях. На голове его слегка набекрень сидела ярко-фиолетовая шляпа. Его лицо теперь было с насыщенным синевато-металлическим оттенком, словно покрытое гибкими пластинами свежей окалины. Такого же цвета были и его руки. Директор глядел на меня, я — на Ниготкова. Конечно, я был чересчур взволнован и поэтому не отдавал себе отчета в том, что веду себя не очень-то разумно. Они и представить себе не могли, что я вижу, а тем более, почему фиолетовый цвет, эта клякса Ниготков до такой степени вывел меня из равновесия. Костя-автогенщик, не обращая на нас внимания, открыл краник горелки. Из горелки закапал, струйкой полился на железный лист керосин. Костя чиркнул и швырнул спичку в растекшуюся по листу жидкость. Вспыхнуло, сильно зашипело широкое бесцветное пламя. — Ничего такого, — стараясь перекричать шипение, громко спросил я Ниготкова, — ничего такого не можете, товарищ Ниготков, вспомнить про свои подходы, про свое штукарство? А?.. — Это что же такое?.. — повернувшись к директору, недоуменно спросил Ниготков. — В чем дело? — приподнял он свои прямые плечи. — Послушайте! — развел директор руками. — Что наконец происходит? Вы, Дымкин, переходите все границы! — Еще не перешел, — сказал я. — Может, и перейду. — Дымкин, — повысил голос директор, — вы почему не приступаете к работе? Объяснитесь!.. Что вы мне, понимаете, здесь утренний спектакль устраиваете? — Молодой человек того… — снисходительно улыбнувшись, сказал Ниготков и выразительно покрутил у своей фиолетовой шляпы синевато-свинцовыми растопыренными пальцами. — Недоспал. Молодежь! Прогуляют, а потом бесятся!.. Он повернулся к бензорезчику и дружески засмеялся. Тот никак ему не ответил, лишь улыбнулся чему-то своему и по трапу стал спускаться в котлован. — Вообще-то, Павел Иванович, нарушение техники безопасности: с горящей горелкой спускается, — сказал Ниготков директору о Косте-бензорезчике. — Не следим за людьми. Не беспокоимся. — Вы, товарищ Демид Ниготков, — крикнул я, — лучше бы за собой последили! Побеспокоились бы о себе, а?!. — Константин Дымкин, стыдитесь! — закричал на меня директор. — Имейте в виду, за опоздание, за недозволенное поведение в рабочее время получите выговор. Вам ясно? Чего вы не в свое дело вмешиваетесь? Идите! А за оскорбление в служебное время Диомида Велимировича ответите сполна. Я слушал слова директора, кивал головой, а сам не отрывал глаз от Ниготкова. Когда я сказал, чтоб он лучше за собой последил, его лицо стало таким же пурпурно-черным, какими были его зловеще поблескивающие туфли. — Посмотрите, какое у него лицо! — сказал я. — Посмотрите, что происходит с этим фиолетовым человеком! А потом говорите. — Что значит фиолетовый?! Вам дурно, Диомид Велимирович? — участливо спросил Ниготкова директор. — Что с вами? Ну, я это так не оставлю. Не-ет!.. — Все-таки это такое оскорбление, Павел Иванович, — садясь на разлапистую задвижку, качая головой, проговорил Ниготков. Фиолетовым платком он вытер черно-пурпурный взмокший лоб. — Да, мне действительно стало дурно… Потому что вот такие наскоки молодых хулиганов меня всегда пугали. Своей необузданностью, недомыслием!.. Костя-автогенщик погасил тонкое, словно свечное, отлаженное пламя. Горелка хлопнула, чуть задымила. Костя из ямы уставился на нас, улыбчиво глядя то на меня, то на директора и Ниготкова. — Имейте в виду, Дымкин, — очень строго сказал директор, — вызовем специально врача и проверим вас на трезвость. А там посмотрим. Мне и самому стало как-то неприятно из-за этого почти бессмысленного наскока: с чего это, действительно, налетел вдруг на человека? Какие-то там ассоциации? Ну и что из этого?.. Горячка почти бесследно с меня слетела, и я, пристыженный, побыстрее ушел. ФЕНОМЕН РАДУГИ В нашей мастерской все, кроме меня и Эммы Лукениной, уже приступили к работе. — Здравствуйте, — сказал я угрюмо, зная, что сюда я пришел, можно сказать, в последний раз, во всяком случае, на работу в последний раз. — А, привет, привет! — прервав свое бодрое «трам-пам-пам», приветствовал меня длинный Борис Дилакторский. Он стоял на стуле и стаскивал со шкафа «гарнитур» (лист с девятью глубокими ячейками для смешивания красок). — Ну, как дела? А что, собственно, происходит? А, Костя?.. Хмурь какая-то, вот-вот дождик капнет? — Увольняюсь я… Борис с «гарнитуром» спрыгнул со стула, с преувеличенным удивлением поднял брови. Сочувственно покивал головой: — Внезапная женитьба?.. А может быть, на Новую Землю едем? А, дед? Поедешь — возьми посылочку от меня. Хочу сосульку послать, одного школьного товарища порадовать. — Сам не знаю, куда поеду… Ребята, вы за Ниготковым ничего такого не замечали? Вадим Мильчин поднял плечи и энергично замотал кудлатой головой: — Не знаю… Что-то не замечал я за ним странностей. А вообще-то надо подумать. — Ниготков, — сказал я, — или необычный, или опасный, или какой-то странный человек. — Серьезно? — оторвавшись от вертушки Максвелла, страшно удивился Вадим Мильчин. Он устремил взгляд куда-то далеко вверх и задумался. — Вот бы никогда не подумал!.. — Да что с тобой? — серьезно спросил меня Борис. — Из-за Ниготкова, что ли? А что он тебе, Ниготков-то? — Если очень коротко, — сказал я, — он, этот Ниготков, весь фиолетовый. Так я теперь вижу. Понимаете?.. — То есть?.. — нахмурился Борис. — Как видишь? — То есть, — равнодушно проговорил я, — все люди, ну там еще деревья, птицы… цвета тау, а все остальное вокруг, как в черно-белом фильме, черное, белое и серое. А этот Ниготков фиолетово-розовый. Один!.. Вместе со всей своей одеждой. — Не понял! — нахмурился, энергично мотнул Борис головой. — О каких деревьях цвета «тау» ты загибаешь? В каком фильме ты их видел? — Я говорю, как в фильме, — черно-белом… Понимаете, заболел я!.. — как-то вдруг излишне громко, с обидой в голосе сказал я. — Что-то со зрением случилось. Жуткая цветослепота у меня, ребята. Черт знает, что происходит, цвета не вижу. Совсем не различаю. Ни одного. До сегодняшнего дня… Нет, до вчерашнего! А вначале появился цвет тау. В деревне там… — Стоп! — скорее себя, чем меня, остановил Борис. — А Ниготков? Он фиолетовый, так? Почему же? — Не знаю… Да, он фиолетовый. Размахивая сумкой, вбежала Эмма Луконина. — Ой, ну как только суббота и воскресенье, не соберешься. Здравствуйте! — Абсолютная цветослепота? — обхватив ладонью подбородок, сбитый с толку, подошел и стал прямо передо мной Вадим Мильчин. — Нет, постой… Подожди, подожди! То есть как это — полная цветослепота? Ты же колориметристом-тонировщиком работаешь, ты же цветотонировщик, Костя! Поговаривают же: тебя цветокорректором пора поставить! — Извини, Вадим, что я все еще цветотонировщиком работаю. Извините, ребята! Три дня ловчил. Думал, пройдет. — По-моему, — вздохнув, сказал Борис, — дальтонизм по наследству достается. А у тебя что-то… — Слушай, Борис! — смеясь, сказал вдруг Вадим. — По-моему, он нам заливает с этим цветом, а? Ведь ерунда все-таки! А? Вот я знаю, есть такое в химии — таутомерия. Вроде бы одно и то же, да не одно и то же! Например, искусственные витамины и естественные. Слово «таутомерия» происходит от греческого «тауто» — «тот же самый». То же самое что-то у Кости и с его тау-цветом! Выдумал же: видит цвет, какого другие и не знают! — А давно стряслось-то у тебя это, старик? — сочувственно спросил меня Борис. — Дней семь назад. В деревне… Из-за свиньи. В полдень была сильнейшая гроза. А после грозы я вышел во двор… В отдел быстро вошел директор. — Здравствуйте! Где Дымкин? Ага! И тут всех развлекает. Воцарилось тягостное молчание. — Павел Иванович, — глядя в окно, замогильным голосом проговорила Эмма, — у Дымкина дальтонизм. — Луконина, хватит! — Ну чего хватит, Павел Иванович! — Глупо все, конечно, получилось, — тихо проговорил я. — Я расскажу. Когда в конце отпуска я был в деревне… — Расскажите, Дымкин, поподробнее. Вот денек незаметно и пройдет. Оторвавшись от вертушки Максвелла, выпрямившись, очень смело взглянув на директора, Вадим Мильчин сказал: — Павел Иванович, насколько я понял, у Кости не дальтонизм, а полная цветослепота. Если не считать неизвестный людям цвет тау… — А, и ты туда! — тоном приятно удивленного человека произнес директор. — Вы посмотрите, какой стал? Цвет тау!.. — И надо сначала разобраться во всем, — выкрикнул Вадим, — а потом уж!.. — Ну, Костя! — едва ли не сквозь слезы сказала Луконина. — Ну ты-то хоть что-нибудь скажи!.. Павел Иванович, он в отпуске был. И в деревне у него началась эта цветослепота из-за семьи. — Так ты, Дымкин, женат? — удивился директор. — Не из-за семьи, — резко сказал я, — а из-за свиньи! И вообще я увольняюсь… Не могу работать. — Гм!.. — Директор высоко поднял свои густые брови и плотно сжал губы. С секунду подумал и спросил: — Из-за свиньи, значит? Это кого ж вы свиньей называете, Дымкин? Так, были в деревне, поскандалили с кем-то вот так же, как с Ниготковым, и назвали человека свиньей? Возможно, и это надо будет выяснить. — Все не так… — сказал я, хмурясь. — Возможно! — Павел Иванович сел на табурет. — Думаю, что не так. Рад бы думать! Но из чего это видно?!. А вижу другое: вы, Дымкин, сегодня наговорили Диомиду Велимировичу таких грубостей, что он вынужден был уйти домой. И только по его просьбе мы не стали вызывать «скорую». И конечно, за такие вещи вам придется ответить. Даже если у вас и были какие-то причины и основания высказать Ниготкову свою неприязнь. — Ну что ж, Павел Иванович, — сказал я. — Ответ так ответ. — Все знаете, — подымаясь, спросил директор, — что сегодня художественный совет будет не в три тридцать, как обычно, а в половине пятого? А вы, Константин, не забудьте, зайдите. Я вас жду. Возможно, и Диомид Велимирович будет. Тогда и поставим все точки над «i». Директор ушел. Ребята заговорили все разом. Наперебой расспрашивали меня о подробностях того деревенского происшествия, старались сразу все понять, думали, что это так просто. Я кое-как, коротко и сумбурно, отвечал на их вопросы. Не очень-то хотелось рассказывать обо всем этом… Мне надо было представить на художественный совет три хроматически тонированных варианта. Мы с ребятами сообща завершили начатую мною работу — я сам закончить ее уже не мог. Я делал только то, что не требовало способности различать, оценивать цвета. Так что к началу художественного совета все работы наша группа подготовить успела. На обсуждении наша работа, как было очевидно, признавалась более чем удовлетворительной. Конечно, были и критические замечания. Нам дали много ценных рекомендаций, посоветовали кое-что изменить, доработать и тем самым значительно улучшить наше произведение. Потом слово взял старший колориметрист фабрики Степан Егорович Дашкевич. — Товарищи, я должен напомнить, — начал этот толстячок своей бодрой скороговоркой, — о том, какое решающее значение имеет предметно-смысловая сторона цвета в декоре. Чтобы дать оценку цветовой композиции, выявить цветовую гармонию… Я сидел не за огромным эллипсным столом, а у стены, противоположной той, где была дверь. И, признаться, далек был от того, чтоб с большим вниманием слушать Дашкевича. Подняв лицо, я неожиданно среди сплошь черно-бело-серого интерьера увидал фиолетово-розовое, яркое пятно. Клякса! У противоположной стены, далеко в углу, стараясь быть неприметным, одиноко сидел на последнем стуле Ниготков. Опершись локтями о колени, он глядел в пол. То ли слушал, то ли думал. Его лысый фиолетовый череп сиял словно некий прожектор. Мне очень не хотелось, чтобы он меня видел: ведь я его, кажется, оскорбил утром, он даже от этого захворал и вынужден был на некоторое время уйти домой. Я опустил голову и с удивлением увидел, что мои руки стали ярко-изумрудными, словно я их только что окунул в жидкие зеленые чернила. Тогда как все вокруг было в черно-белой, серой гамме (конечно, кроме Ниготкова). Однако и в других местах в зале произошли кое-какие изменения. Все присутствующие, человек тридцать, с улыбками на лицах, иногда вдруг делясь мнением друг с другом, слушали старика Дашкевича. Он рассказывал о каком-то американском владельце ресторана, который весь интерьер своего заведения выкрасил в кровяно-красный цвет. И что же? Это подтолкнуло посетителей к спешке, и оборот значительно увеличился. Но неизвестно, не сократилась ли в дальнейшем в несколько раз посещаемость ресторана?!. Потом Дашкевич что-то говорил о том, как в каком-то кафе в экспериментальных целях неожиданно сменили цвет освещения, и сельдерей стал ярко-розовым, бифштекс — сероватым, молоко — кровавым, рыба — багровой, салат — грязно-голубым; естественно, что разговоры и смех у посетителей кафе тут же прекратились, многие испытали даже тошноту… Дашкевич сыпал и сыпал своей приятной скороговоркой. И я видел, что все присутствующие слушали рассказчика с интересом и вниманием и именно поэтому почти все — человек тридцать — подернулись легким флером, словно каждый человек был окутан нежно-салатной дымкой. Теперь мне кое-что становилось понятным: присутствующие находились в хорошем настроении и поэтому сквозь блеклый, нейтральный цвет тау излучали едва-едва уловимый зеленоватый тон: два-три человека были покрыты смарагдовой дымкой, один яблочно-зеленой, двое фисташковой. А одна женщина была окутана дымкой цвета цейлонского чая. Тогда как стены зала, пол, потолок, весь интерьер — все неживое — было белого, черного и чистого серого цветов, как в черно-белом фильме. Картина перед моими глазами была совершенно необычная, невероятная. Я видел, как Ниготков, не меняя позы, поднял свое одутловатое лицо и бляшками бесцветных глаз уставился на меня. Что значил этот розовато-фиолетовый панцирь, которым он был покрыт? Я толкнул Бориса в бок и шепотом спросил! — Какого цвета мои руки? — Что? — Мои руки какого цвета? — Я выставил перед ним свои руки. — Обычного. Не волнуйся, перестань, Костя. — А Ниготков? Какого он цвета? Вон он в углу… — Всякие там у него цвета. Сам он… ну обычного. Пиджак зеленый, галстук желтый, рубашка бежевая, брюки, по-моему, синие… — Все ясно, — сказал я и выпрямился. Я очнулся от своих размышлений, когда вдруг услышал, что речь идет обо мне. Не голос давно, возбужденно говорившей Эммы, а плавающий, неизвестно с чем резонирующий аккорд вывел меня из задумчивости. Казалось, в воздухе витала короткая, сама собой натянувшаяся струна и кто-то невидимый быстро и сильно водил по ней чувствительным смычком, и звук метался по всем октавам… И еще это было похоже на песню и плач, на удивительно плавно меняющийся звукоряд изгибаемой пилы. На фоне этого непрерывного звучания более или менее ритмично тренькала какая-то прозрачная звуковая капель… Вся фигура Эммы подернулась легким оранжевым флером. — …поэтому вы, Герман Петрович, — обрушивала она свои сердитые слова на главного инженера, — так и считаете. А по-моему, потому-то ничего странного и нет в том, что именно наш лучший колориметрист-тонировщик и заболел таким ужасным дальтонизмом… поэтому с ним и случилось такое заболевание, потому что он очень чувствителен к цвету, работает… он работал с ним. Вот вы, Герман Петрович, непосредственно с цветом не работаете, так с вами… у вас никакого дальтонизма такого ужасного не будет… не произойдет, потому что для вас цвет не имеет решающего значения… А вот у Кости Дымкина… То ли из-за волнения она сбивчиво говорила, то ли из-за этого плавающего звука до меня долетали не все ее слова — не знаю почему, но речь Эммы показалась мне странно прерывистой. А тут вдруг я совсем перестал ее слышать. Я выпрямился на стуле. Эмма двигала губами, открывала рот — что-то говорила мне, что-то спрашивала, но я ее не слышал. В то время как шум в зале — негромкие слова, шепот, как кто-то двинул по полу стулом, шелест бумаги — я слышал хорошо. Невидимая, как бы сама по себе в воздухе натянутая струна неистовствовала и плакала. Я еще ничего толком не понимал. А на фоне этого струнного плача, может быть, в такт моим собственным сердечным ударам, часто позванивала прозрачная капель. И вместе с этой капелью в нос мне ударил непереносимый запах искромсанной свежей картофельной ботвы — запах, какой бывает после сильного града. Я зажал нос пальцами и стал дышать ртом, но запах все равно ощущал. Один за другим все присутствующие повернулись ко мне. Павел Иванович, наш директор, встал и спросил меня: — Дымкин, что с вами? Кровь из носу пошла? Врача, может, вызвать?.. — Да нет! Что вы, — улыбнувшись, громко, по-моему, даже слишком громко сказал я. — Просто я ее не слышу!.. — Эмму Луконину? А меня слышишь? — Конечно, слышу! Всех слышу и все слышу. И какая-то струна еще словно плачет и капельки дзинькают, — улыбнувшись, полушутливо сказал я. Многие зашушукались, с внимательными, серьезными лицами поворачивались в мою сторону, сдержанно кивали друг другу. Поднялась со своего места и стала что-то говорить Эмма Луконина. Все повернулись к ней. Она то и дело обращалась ко мне и что-то мне говорила. Я лишь видел, что она что-то спрашивает у меня, но не слышал ни одного ее слова. Борис негромко сказал мне: — Эмма спрашивает, как называется такое заболевание. И просит тебя рассказать, как и что произошло там с тобой, в деревне… — Полная, абсолютная цветослепота, — отчетливо произнес я. — Был я у врача в поликлинике, больничный есть… Предварительный диагноз: ахромазия, или аномальная ахроматопсия… Еще будет тщательное обследование. Пока что не все ясно… Все произошло за несколько секунд… — сказал я. — Рассказывать-то и нечего. В конце своего отпуска я был в деревне. Как-то в полдень разразилась сильнейшая гроза. Когда она кончилась, я вышел во двор. Стоял и глядел на огромную темно-лазурную тучу, висевшую за рекой. В затылок мне светило жаркое солнце. Во дворе, на сверкающей от дождевых капель траве стояла коляска с грудным ребенком… На противоположном берегу очень ярко, зелено светился вымытый дождем лес. А над рекой, прямо перед лесом, висела огромная радуга. Я стоял во дворе и глядел на близкую радугу. За ее широкими прозрачными цветными полосами в разные цвета был окрашен сырой, солнечный лес… Пахло картофельной ботвой, побитой градом… — Это не так существенно, — перебил меня главный инженер. — И вдруг вы перестали видеть радугу. Не так ли? — улыбнувшись, спросил он меня. — Рассказывайте дальше. Я молчал. В зале было тихо. — Не так, — сказал я. — И вдруг из зала исчез Ниготков. Многие, гремя стульями, стали поворачиваться, желая удостовериться в отсутствии Ниготкова. Кто-то на пол уронил книгу, какая-то женщина сдержанно засмеялась. — Он вам, Диомид Велимирович, нужен? — спросил меня инженер. — Нет, он мне не нужен. Я глядел на радугу, — продолжал я свой короткий рассказ. — Высокая коляска стояла на изумрудной мокрой траве. В ней спал ребенок. Когда я услышал крик ребенка… Вы не представляете, сколько в его крике было обиды! Я повернулся. Коляска была опрокинута. Кокон белых пеленок по сверкающему зеленому подорожнику катала и подбрасывала огромная белая свинья. Старалась их размотать. Она была большая, как белый полярный медведь, и чистая, словно только что с выставки. Я хотел схватить вилы, но их нигде не было видно. Я бросился к белой свинье, изо всех сил пнул ее. Но она лишь чуть сдвинулась, в одно мгновение повернулась ко мне оплывшим рылом. Сверкнув бесцветными глазками, она так обдуманно и злобно огрызнулась, что я испытал огромное потрясение, осознав вдруг свое бессилие. Она чуть не цапнула меня за ногу. Вот тут-то я и не помню… Я просто нагнулся и осторожно поднял ребенка на руки… Я увидел, что только что бесцветные, склеротические глазки свиньи — теперь чернильно-сиреневого цвета, а сама свинья была не белой, а розовато-фиолетовой. Вот тут-то, Герман Петрович, — сказал я инженеру, — я и не увидел радуги, хотя искал ее и, по глупости, хотел показать орущему ребенку. В то мгновение и произошла перекодировка, трансформация моего цветовосприятия… Держа плачущего ребенка на руках, я почти все вокруг видел белым, черным и серым разной светлоты. Да, почти все… Меня поразило другое: я увидел, что лицо ребенка было какого-то странного, совершенно неизвестного мне цвета. Такого же потрясающего цвета были деревья в огороде, все еще влажная от дождя трава, лес за рекой, пролетевшая птица, выбежавшая из дому сестра… Я потом назвал этот цвет «тау»… И только свинья была фиолетовой… — Ну все ясно, Константин, — нетерпеливо прервал меня главный инженер. — Это уже дело специалистов… Заседание художественного совета закончилось в половине седьмого. Домой я шел не спеша, с заявлением об увольнении в кармане. Все пока что было неопределенно. Шел и размышлял об этом казусе на худсовете, что вдруг перестал слышать Эмму. В конце концов я понял, почему это произошло: я был очень заинтересован в том, как и что она говорит в мою защиту, — что и сам я хотел и мог сказать, но не говорил. Не всегда ведь возможно и надо оправдываться, тем более когда тебя не очень-то понимают. И тогда бывает очень важно, что о тебе скажут другие. Тут-то и произошло прямо противоположное тому, что мне хотелось. Что-то вроде отрицательной индукции. Такие явления случаются не так уж и редко. Бывает же, что человек в момент напряженного эмоционального состояния на месте солнца видит черный шар. Или не может вспомнить лицо любимого человека… Минут через двадцать около малолюдного туннеля под железнодорожными путями меня догнал Ниготков. — Константин… Костя! — окликнул он меня. Я оглянулся и остановился. Подняв руку, Ниготков приветственно помахивал сливяно-пурпурными пальцами. — Ну, Костя, ты сегодня хоро-ош!.. — улыбнувшись, сказал он. — Идем, нам же по пути. Мне-то ведь на Нахимовскую. А знаешь, Костя, понравилось мне! Ну и что, думаю: парень молодой, показалось что-то, а кровь кипит, конечно. Понравилось! Ты словно коршун на меня этак налетел, и сам все повыше!.. Взбежал на грунт да по комкам все повыше поднимается, а сам — орел! — с меня глаз не спускает. Во сколько это, часов в девять, кажется? Ну а в девять двадцать меня — как это говорят?.. — микроинфарктик и хватил. Или, как это вы теперь выражаетесь, мини-инфаркт? Молодежь! Все у них новое!.. А ведь устоял я на ногах, выстоял. Тоже ведь не лыком шит. Мы вошли в гулкий туннель. — Извините, Диомид Велимирович, я никаких таких целей не преследовал. Показалось что-то. Сорвался. Глупо получилось. Извините! — Ты сам меня, Костя, прости, но, когда передо мной извиняются, не люблю! Не хочу унижать человека. Не люблю, когда человек унижается. — Да какое это унижение, Демид Велимирович! — Не надо! Пусть человек лучше в дальнейшем не ошибается. А то без конца ошибаться да извиняться — это и конца всему не видно. В жизни каждого человека, Костя, — назидательно, очень ласковым голосом заговорил он, — бывают ошибки. И лучше всего, если одна… Очень уж Ниготкову не нравилась вся эта ситуация, что я уловил в нем какой-то там цвет… И он осторожно, аккуратно, как кобра, зондировал нечто малопонятное ему. То заигрывал, то вроде бы дулся, лишь бы разжалобить меня. Уж так ему хотелось, чтоб я раскаялся, во всем признался и пообещал никогда-никогда больше не травмировать его. И он всеми силами выговаривал на будущее, едва не выклянчивал у меня доброе расположение к нему. Видно было, что теперь его больше всего волнует вопрос: «Как быть?.. Как же быть?» И что я о нем знаю? Мы вышли из гулкого туннеля. — И надо же!.. Вот несчастье-то какое: струну слышишь, а людей не всех… — причитал он и шел, низко наклонив голову, то и дело впадая в задумчивость, словно считал булыжники мостовой. — Такой молодой — и на тебе, нервы! Вот ведь как… Цивилизация, как же! Пластмасса, хромосома теперь у вас… Ну а я какого цвета, а? — Да и вы тоже серый, Демид Велимирович. Для меня теперь все черное и белое вокруг. Все бесцветное… В настойчивом, будто бы праздном любопытстве Ниготкова сквозило беспокойство, вызванное утренним инцидентом. Из-за меня могла открыться какая-то тайна, в которой, как в скорлупе, Ниготков прятал свою вину… Какую? Этого я не знал. Я мог ему сказать правду, какого он цвета. Мог расписать все во всех цветах, тонах и полутонах — ведь я знал, что такое цвет. Но с какой стати я должен был отвечать на его вопросы? Утром я проявил такую непосредственность и прямодушие! — и наломал дров. И до тех пор, решил я, пока мне в этом странном цветовидении хоть что-либо не станет ясно, нельзя бездумно разбрасываться оценками, бессмысленно спешить. — А утром?.. — словно догадавшись о моих мыслях, прервал Ниготков наше молчание. — Утром, говоришь, я как клякса чернильная был? — Утром цвета еще путались у меня перед глазами, а с обеда все стало белым и черным. — Как снег и уголь? — Да, примерно. — Кто тебя знает… — вздохнул он. — Может, ты завтра, шалый, еще не то устроишь, — и кисло улыбнулся. — Лечиться тебе, Костя, надо. Не затягивай только болезнь. Профсоюз даст тебе путевку, отдохнешь на юге, нервишки поправишь, а там и все цвета увидишь. Если нужны связи с медициной, скажи, я помогу. Когда-то тоже врачевал. Правда, по ветеринарно-санитарной части… Так насчет медицины помочь? — Нет, спасибо, Демид Велимирович. Мне должны дать направление или в какой-нибудь научно-исследовательский офтальмологический институт или в Научно-исследовательский институт глазных болезней имени Гельмгольца. — А, ну смотри. Вон вы куда замахнулись! Прощай, Костя. Не унывай только. Если что, в любой час помогу. Но духом не падай! — Не буду. До свидания… Я нехотя пожал его посветлевшую розовато-фиолетовую руку. Выделяясь яркой сиреневой кляксой среди прохожих, он быстро уходил вверх по улице. СТРАННАЯ ПАЛИТРА Мало-помалу я привык к новым цветам окружающего мира, привык довольно легко, потому что цвет, несмотря на всю его важность, все-таки главным в жизни человека не является. Как ни медленно происходили в моем зрении изменения, заметное улучшение все-таки наступило: на фоне нейтрального, ставшего для меня безразличным цвета тау я уже способен был различать характерные, отличительные цвета живых существ — людей, растений, животных, птиц и насекомых. Но эти тона были далеко не теми, что видят люди обычно и что прежде видел я. Например, едва уловимый цвет почти всех людей вместе с их одеждами находился в зеленоватой гамме. Тут господствовали бесчисленные оттенки травяно-зеленого цвета, смарагдового, зеленого, как плющ, чисто-изумрудного, хризолитового. Лишь изредка встречались мне люди золотисто-апельсиновых нюансов, голубых, вермильон, канареечно-желтых, терракотовых, огненноцветных, сепия, палевых, розовых, инкарнатных, бледно-песочных, ультрамариновых и иных. Люди таких единичных цветов были, как я установил в дальнейшем, или людьми редкой индивидуальности, или необычной судьбы, и видел я их очень редко. Разумеется, все эти оттенки были едва различимы, лишь чуть намечены на фоне цвета тау. Люди же яркого, почти ослепительного цвета встречались мне исключительно редко. Собственно, Ниготков пока что был единственным, если, конечно, не считать той золотисто-лимонной девушки, о которой я часто вспоминал. Деревья днем, как правило, оставались тау-серыми. Ночью же стволы деревьев светились разбавленным ультрамариновым и прозрачно-голубым светом. Невозможно было отделаться от впечатления, что стволы из самосветящегося льда. Листья, кроны деревьев были мягкого голубовато-зеленого, пожалуй, даже хризолитового цвета, кроны иных деревьев, наоборот, тяготели к бирюзовому тону. Светлым, слабо-хризолитовым казался ночью и далекий лес. Трава темной ночью виделась мне сизовато-желтой, словно она была освещена высокой, невидимой луной. Когда же был ветер, трава, как и кроны деревьев, начинала светиться сильней, в ней появлялся какой-то странный, не травяной оранжево-зеленый оттенок, и тогда, после порыва ветра, хотелось посмотреть в небо и увидеть вышедшую из-за тучи луну, которой и в помине не было. Удивительно одинаковый цвет объединял детей. В основном это были спокойные бирюзовые, золотисто-лимонные и желтовато-зеленые тона. Животные отличались гаммой палевых, желтовато-белых и кремовых оттенков. Однако достаточно было мне, например, кошку рассердить, как она сию же минуту становилась ослепительно киноварно-красной, словно была из раскаленного металла… Что еще интересно, теперь, кроме общего нейтрального цвета тау, я видел несколько таких необычных цветов, которые отсутствуют в любом спектре и никому из людей, пожалуй, неизвестны. Эти цвета очень трудно описать, и, конечно, они не имеют названий. Следовательно, мое цветовидение стало глубоко отличным от обычного: спектр воспринимаемых мною излучений сместился по отношению к обычному зрительному восприятию. На первых порах я лишь смутно догадывался, что все это богатейшее цветовое разнообразие подчиняется какой-то закономерности, и поэтому с интересом занялся вопросом о значении цвета в жизни человека. Я кое-что узнал о способности того или иного цвета оказывать определенное физиологическое воздействие на живой организм, вызывать у человека определенное психическое состояние. Например, синий цвет уменьшает мускульное напряжение и кровяное давление, снижает ритм дыхания, успокаивает пульс; красный — увеличивает мускульное напряжение, возбуждает и стимулирует мозг; голубой — снимает возбуждение, устраняет бессонницу, рассеивает навязчивые идеи; зеленый — расширяет капилляры, успокаивает, это освежающий цвет; коричневый — вызывает депрессию, усыпляет; в фиолетовом цвете есть что-то меланхолическое, он вызывает печаль, увеличивает органическую выносливость; розовый — расслабляет; белый — вызывает ощущение ясности и чистоты; оранжевый — физиологически благоприятный цвет, тонизирует, это динамичный цвет, вызывает радость… И так далее. Прошло еще несколько дней, и я, почти интуитивно используя достоверные знания о способности того или иного цвета оказывать вполне определенное воздействие на организм, верно уловил суть моего нового цветовидения. Теперь мне было понятно, что мое цветоощущение означает не что иное, как способность ясно видеть в конкретном цвете определенное эмоциональное состояние того или иного человека. Более того, точную нравственно-эмоциональную характеристику! И я мог видеть, какое душевное состояние владеет человеком: радость и любовь или грусть и страдание, воодушевление, энтузиазм, вдохновение, упоение, восторг или горечь, ненависть и ярость. А вдруг по цвету можно было определить, честен ли и отзывчив человек, эгоист он или альтруист, насколько сильны естественные угрызения совести и не подавляются ли они лживыми оправданиями, не попирается ли минутной выгодой долг человеческого сердца? Вот в какие дебри сложнейших вопросов уводило меня новое мое цветовидение!.. В следующую пятницу я должен был идти на врачебно-трудовую экспертизу. Но еще на прошлой неделе меня попросили показаться в поликлинике, так как с моим заболеванием должны были познакомиться некоторые специалисты. Я пришел в поликлинику в десять часов. В кабинете номер два меня уже дожидался один-единственный человек — очень вежливый и внимательный медик лет сорока, большой, толстый и совершенно лысый. Наверное, это был профессор неврологии, а может быть, психолог или психиатр. Сначала он меня неторопливо расспрашивал обо всем происшедшем в деревне, о моих ощущениях и прочем, не перебивал, внимательно слушал. Он поощряюще мычал, кивал головой, со всем соглашался и кое-что записывал. В конце нашей беседы профессор объяснил мне, что случилось с моим зрением. А произошло следующее, как я понял. Когда я глядел на радугу и вдруг услышал крик и увидел, что угрожает ребенку, я испытал, пережил сильнейшее эмоциональное перенапряжение. На фоне светлого эстетического чувства, в прекрасном мире послегрозовой тишины, в мире, освещенном солнцем, происходило что-то совершенно дикое. В результате сильнейшего потрясения в моей центральной нервной системе произошел перескок в иной уровень восприятия. Чувствительность невероятно возросла, и на этом фоне я стал воспринимать те слабые излучения живого тела (вообще живых тел), тот диапазон электромагнитных волн, который обычно находится за высоким предохранительным порогом человеческих ощущений. Во мне что-то сместилось, кристалл повернулся иной гранью, и я перестал видеть все цвета, какие люди обычно видят, но зато стал способен воспринимать в виде того или иного цвета биоизлучения живых тел, в зависимости от того, каков был характер их возбуждения. Я узнал от невролога, что трансформация цветовидения произошла не из-за нарушения в зрительном рецепторе, не в оптическом аппарате глаза. Оказывается, и нормальное цветовидение во всей полноте осуществляется не столько в зрительном рецепторе, сколько обусловливается деятельностью более центральных механизмов нервной системы. Невролог успокоил меня, сказал, что изменения в моем зрительном восприятии, собственно, болезнью не являются, что, по его мнению, обычное зрение рано или поздно может вернуться. Это в результате особого стечения обстоятельств в моем организме сработали скрытые за тремя печатями так называемые эвентуальные, сокровенные свойства человеческого организма; Ведь известны же проявления невероятных способностей в гипнотическом сне, возможности приемов каратэ, феноменальные способности йогов, хождение босыми ногами по раскаленным углям… Происшедшее в моем зрении отклонение называлось ахроматопсией. По совету невролога я стал носить дымчатые очки, чтоб не слепнуть от солнечного света. Необходимо отметить, что цветофильтровые стекла не задерживали видимые мною цвета. Дня через два после беседы с неврологом я пришел в поликлинику на врачебно-трудовую экспертизу. И меня направили на обследование в Институт гигиены труда и профессиональных заболеваний Академии медицинских наук. С каждым днем я все четче и быстрее ориентировался в новом цветовом спектре. Но пока что, пользуясь невиданной цветонравственной азбукой, делал выводы по большей части интуитивно. Особенно меня привлекал очень яркий, как я про себя в шутку его называл, цвет «ниготковый». Это был ярко-сиреневый, розовато-фиолетовый, нахально-слепящий цвет. Носитель этого цвета был всегда далеко виден. За пять-шесть дней я в нашем большом городе, кроме Ниготкова, встретил еще трех человек такого же цвета. Двое из них были мужчины и одна женщина. Одного мужчину я встречал трижды. И как ни пытался выяснить, что значил этот цвет, не мог. Я терялся в догадках. Ниготков фиолетовой кляксой ворвался в мою жизнь, и я должен был поторопиться: неизвестно, как я буду видеть холодной зимой на фоне белого снега, когда люди одеваются тепло и плотно. НА ПОРОГЕ ЗАПАДНИ В среду в полдень ко мне заехал Вадим Мильчин. Он был одет по-дорожному, на широком ремне через плечо висел большой этюдник. Вадим собирался «схватить вечерний воздух», приглашал и меня с собой, чтоб я по памяти, глядя на надписи на тюбиках, попытался по-своему «запечатлеть эмоции леса…». По правде говоря, заехал он, чтоб взять кое-какие краски и кисти, которые мне теперь были больше не нужны. Я увязался за ним. Мне вдруг захотелось поехать и попытаться «для науки» нарисовать что-нибудь. Мы уехали на электричке далеко за город. На небольшой станции Остинке сделали пересадку на автобус, проехали несколько километров, а потом углубились в лес — в сторону от железной дороги. На низком, разломанном скалистом гребне нашли отличное место с видом на заросшее озерко, за которым уступами поднимался смешанный лес. Мы недурно поработали. У меня, как уверял Вадим, получилось «потрясающее по оригинальности» живописное полотно ахромата, или абсолютного цветослепца! Вообще-то мне и самому полотно мое по исполнению понравилось, хотя цвета я, конечно, в нем не видел: очень неплохо, во всяком случае с моей точки зрения, было передано настроение вечернего леса, живое пространство. В половине десятого мы не спеша начали собираться домой. Вдруг за нашими спинами кто-то громко сказал: — Ну и мазня вон у того! Эй, парень на большом камне… Почему у тебя оранжевое озеро? Мы с Вадимом оглянулись. Между двух камней на траве лежал человек. В руках у него был бинокль. Молодой мужчина был какого-то янтарно-шафранового цвета. Я его видел впервые. Незнакомец поднялся и, на ходу отряхивая с колен сухие былинки, быстро, вприпрыжку пошел к нам. Тело его, как я теперь увидел, в отличие от янтарно-шафрановой головы было почти что ниготкового, буро-фиолетового цвета! Из всех, которых я видел, это был пятый человек ниготкового цвета. Лицо у него было мясистое, глаза большие; кудреватая шевелюра ото лба была гладко причесана, а на затылке топорщились барашки. Одет в клетчатый пиджак с внушительными плечами. Спереди на ремне у него висел бинокль, а на боку, скрепленный с фотоаппаратом, болтался огромный телеобъектив. — Здрасьте! — игриво сказал он. — Рад приветствовать своего брата художника! — И он протянул Вадиму руку. — И вас рад приветствовать, — сказал он мне, — хоть вы и пачкун. Так… Что я тут, значит, делаю?.. Сначала в бинокль изучаю ситуацию в широком плане, а потом — щелк! Косули, зайчики, иногда непуганые лоси… Гм!.. Понимаешь, — сказал он мне, — лоси. Он мгновенно разыграл шутку: схватил висевший на боку телеобъектив той стороной, где был фотоаппарат, приставил его к глазу, прицелился в меня… — Паф! — как бы выстрелив, громко выкрикнул он. В то же мгновение я с такой силой ладонью хлопнул по объективу, что вся эта фотопремудрость отлетела далеко в сторону и, ударившись о камень, разлетелась вдребезги. — Так, — в полном самообладании протянул незнакомец, — а хорош ты! Вот вроде бы все тут понятно, да только кому ж теперь плакать — не пойму: то ли мне, то ли тебе, или вам двоим, или всем троим? А, ребята?.. У меня ведь в руках объектив, а не ружье. Зачем кулаком-то по вдохновению?.. — Извините! — оборвал я его. — Разбивать ваш объектив я, конечно, не собирался. Но не нравится мне, когда в меня прицеливаются. — Так, стало быть, умысла не было?.. Ну, ребятишки, давайте же знакомиться, раз учинили эту финансовую неприятность на… триста сорок рублей. Витольд Жилятков. Прошу обратить внимание на дружески протянутую руку. Похоже было, что по поводу разбитых фотопремудростей он не расстраивался: в том, что от уплаты трехсот сорока рублей мне никуда не деться, он был совершенно уверен. — Знакомься, Вадим! — сказал я. — Чего грубишь? Человек же тебе руку протянул. Еще через несколько минут втроем шли к автобусной остановке. Впереди бодро шагал Витольд Жилятков, за ним — я, за мной — Вадим. Мы, почти не разговаривая, шли пятнадцать минут, полчаса, сорок минут… Дороги все не было. Лес стал каким-то совсем незнакомым. Сумерки сгущались. Скоро вовсе стало темнеть. Мы с Вадимом уже поняли, что плутаем по лесу совсем не случайно. Втроем обсудили ситуацию и направление дальнейшего пути. С предложениями Витольда мы не согласились и свернули в сторону, пошли едва ли не обратно, туда, где, по нашим представлениям, должна была проходить дорога. Витольд неотступно следовал за нами. — Если со мной что-нибудь случится, — шепнул я Вадиму, — знай, этот Витольд такого же цвета, как и Ниготков… Не успел я это сказать, как за нашими спинами раздался крик. Витольд упал. Мы подбежали к нему. — Ребята, — сказал он. — Не бросайте меня здесь одного. Один я здесь погибну. У-у!.. — простонал он. — Кажется, перелом… Лодыжка… — Мы вам поможем дойти, — сказал Вадим. — Подожди, — остановил я его. — Жилятков, дай погляжу. Я осмотрел щиколотку. Она действительно была уже припухшей. — Да, — сказал я, — вывих. — Вывих, правда?.. Не перелом? — облегченно спросил Витольд. — Вот хорошо, что ты в медицине разбираешься. Я сразу, парни, понял: с вами в лесу не пропадешь! Он схватил оказавшуюся рядом суковатую палку, стал подниматься. Мы помогли ему. — Парни, — взмолился Витольд, — не бросайте меня одного. Помогите дойти до деревни. Вон в той стороне Игринка… И мы пошли. Рядом со мной ковылял каштаново-фиолетовый Витольд, за нами неотступно следовал изабеловый, почти песочного цвета Вадим. Чем темней становилось, тем больше преображался перед моими глазами лес. Через некоторое время мы оказались среди редких деревьев. Вокруг, словно сильно освещенная невидимой луной, колыхалась, отливала лунным блеском сизоватая трава. Там и сям, окутанные летней ночью, светились голубые и ультрамариновые стволы деревьев, высокие, полупрозрачные, увенчанные купами хризолитового дыма, — купами подвижными, не улетающими с порывами ветра. Теплые порывы срывались сверху, с вершин шумевших деревьев и затихали в траве у наших ног. Если бы не редкие деревья вокруг нас, можно было сказать, что теперь мы находимся посреди какой-то поляны… Но я увидел еще кое-что… Вокруг нас, на траве, словно освещенной яркой луной, большим полукругом стояли светящиеся фигуры людей. Один, крайний слева, был какого-то трудно передаваемого буро-фиолетового цвета, трое — кирпично-оранжевого и двое — глинисто-терракотового. Кажется, был среди них еще один, яблочно-зеленый, но на фоне хризолитового тумана, каким виделся далекий лес, я едва мог его различить. Всего их было человек семь. Те двое, терракотового цвета — а что обозначал этот цвет, я уже знал, — находились под воздействием винных паров. — Ну чего стал? — спросил Вадим. — Тише ты!.. — остановил я его. — Ну и тьма — хоть глаз выколи! — шепнул Вадим. — Там человек семь… — сказал я. — Где? — Метрах в семидесяти. Двое терракотового цвета… — Парни, где вы? — громко спросил Витольд. Терракотового цвета тип зачем-то поднял руку (в полнейшей темноте это видеть мог только я) и пьяным голосом громко сказал: — Вита, ты не волнуйся… Побольше юмора! Мы, Вита, здесь… — И я с пачкунами здесь, — удовлетворенно сообщил Витольд. — Жаль, что и второй здесь… — попытался было объясниться Витольд. — Я уж думал: ни к чему ведь он… — Довольно! — повелительно прервал его буро-фиолетовый. — Свет! При слове «свет» я почти механически сунул руку в карман, достал светозащитные очки. Три луча забегали по сизоватой траве. Едва успел я надеть светофильтры, как лучи метнулись к нам — два ярких пучка. Третий луч светил мне в спину, освещал лицо Вадима. Несмотря на светозащитные очки, яркий свет ослепил меня. Я закрыл глаза. Секунд через пять-семь буро-фиолетовый властным голосом приказал: — Погасите свет! Друзья мои! — негромко обратился он к своим сообщникам. — Законы природы вступили в силу. Во тьме спасительной пусть совершается правосудие природы. Пусть торжествует!.. Несмотря на легкий шум в вершинах деревьев, в лесу было удивительно тихо, наверное, потому, что ветер пролетал только над лесом. Светившиеся сплошь тем или иным светом — словно то были мятущиеся рои пламенных насекомых, в целом образующих нечто вроде подвижных человеческих фигур, — неизвестные личности уже со всех четырех сторон стягивались к нам. Нас на мгновение осветили тремя фонариками. Семеро шли с четырех сторон, медленно приближались к нам. — Погасить! — негромко скомандовал буро-фиолетовый. — Вита, а что это у них за ящики? — Это этюдники, — ответил Жилятков. — Там у них мазня, кисти и краски… В его как будто бы пустых, легкомысленных словах слышалось что-то безысходно жуткое, как будто все было предрешено. Все они были абсолютно уверены в успехе своей операции. Но они и боялись. Боялись себя. И как истинные, наглые трусы пытались черное дело превратить в пошлое паясничанье. И буро-фиолетовый говорил, гипнотизируя себя и своих сообщников. Своими полунамеками грязно-фиолетовый пытался нагнать на нас страху и деморализовать нас, а своих сообщников распалить. Мне было ясно, что все эти субъекты ниготкового цвета оказались в остинском лесу совсем не случайно. И может быть, Жилятков из города приехал в одной с нами электричке и дал им об этом знать. Удобным обстоятельством, очевидно, решено было воспользоваться: ночь, глухой лес, нас всего двое… Большинство из них были уже подвыпившие. То-то у пятерых ниготковый и околониготковый цвета были так искажены винными парами. — Что они делают? — шепотом спросил Вадим. — Подходят… чтоб учинить физическую расправу. — Надо убежать. Чего ждать? — Собака только и ждет, чтоб от нее начали убегать… Они вооружены, может быть. — Ну и видишь ты нас, Константин Дымкин? — спросил буро-фиолетовый. — Говори с ним вместо меня, — шепнул я Вадиму. — Нет, не вижу, — громко ответил Вадим. — Темно, хоть глаз выколи. Они все стояли вокруг нас, шагах в десяти по кругу. — Значит, Костя, нашлись такие, которые мешают тебе жить? Мне надо знать… И чтоб я больше не возвращался к этому вопросу. Пока он это говорил, я по возможности беззвучно и быстро подскочил к одному из злодеев. Неслышно, едва дыша, я стоял около глинисто-терракотового типа. Я видел его бессмысленное, словно бы пробковое, лицо, пусто глядящие во тьму глаза. — Да нет, никто мне жить не мешает, — недолго думая, ответил Вадим на вопрос буро-фиолетового. — Что, я вам это говорил, что ли? Когда я вам это говорил? — Если ты задашь мне еще хотя бы один вопрос… — Хорошо, я не буду спрашивать, — сказал Вадим. — У тебя что-то произошло с глазами, — сказал буро-фиолетовый. — Ты видишь какой-то там цвет… Назови людей, которых ты видел. Ты их знаешь? Пока они перебросились этими фразами, я присел около глинисто-терракотового типа, едва державшего свой фонарик в обвисшей, расслабленной руке. Я осторожно, двумя пальцами взял фонарик за рефлектор и несильно дернул вниз. Фонарик оказался у меня в руке. Тип сразу же нагнулся и стал шарить в траве, едва слышно, злобно ругаясь. А я был уже около обладателя второго фонарика. Момент был удачен. В первое мгновение кирпично-оранжевый негодяй даже не заметил, что лишился фонарика. Когда он, словно что-то вынюхивая в траве, высоко поднимая руки с растопыренными пальцами, заметался на четвереньках, я стоял уже около третьего, ярко-каштанового типа. Этот желчно, по-мефистофельски чему-то улыбался. — Значит, — спросил буро-фиолетовый, — ты ясновидением не обладаешь? — Да какое там ясновидение! — сказал Вадим. В это мгновение я дернул фонарик. — Вырвали! Вырвали!.. — растерянно запричитал каштановый. В полнейшей тьме ничего не видя, расставив руки, он пытался кого-то поймать. — Свет!! — яростно потребовал буро-фиолетовый. Недалеко передо мной вспыхнул ослепительный свет. Луч был направлен в ту сторону, откуда только что доносился голос Вадима. Оказывается, у злоумышленников был четвертый фонарик. Ни мгновения не раздумывая, я подскочил к слепящему пятну и тем фонариком, который только что оказался в моей руке, нанес удар по этому единственному источнику света. Стало темно. — А, прохиндей! — рявкнул буро-фиолетовый. — Ловите их! Но поменьше шуму, балбесы! Они носились, расставив руки, натыкались друг на друга, налетали на кусты и деревья. Я бросился к Вадиму, побежал следом за ним. — Догнать и поймать! — громко, по-адмиральски распорядился буро-фиолетовый. — Вадим! — крикнул я. — Не двигайся! Я иду к тебе! — А-а!! — взревел буро-фиолетовый. — Эта бестия здесь! — Широко раскрыв глаза, подняв лицо кверху, быстрыми прыжками из стороны в сторону он бросился ко мне. Он бежал, широко расставив руки, слегка откинув их назад. Чуть отступив и тут же выпрямившись, я, словно тореадор, пропустил разъяренного быка мимо. Он пробежал метров десять и резко остановился, поводя головой. Мне было не до него. Я бросился к Вадиму. Там сшибались, хватали друг друга сообщники буро-фиолетового. — Поймали! — крикнул Жилятков. — А-а… теперь не уйдешь!.. Вадима схватили. Я видел, что двое держали его и, кажется, пытались связать. Странно, нелепо выглядят люди в темноте — движения, жесты такие, словно все происходит во сне. И все потому, что ориентируются только на слух. Двое держали Вадима, остальные искали меня. Рядом со мной буро-фиолетовый, ярясь, тщетно пытался оторвать переломленный, державшийся лишь на крепких волокнах ствол небольшой березки. Он терзал ее, и из волокон дугами и искрами летел голубой и ультрамариновый свет. Я на три шага подошел к нему ближе и напевно, вызывающе протянул: — Фигаро здесь, Фигаро там! На ходу разгибаясь, он от сломанной березки ринулся ко мне. Я на полшага отступил влево. Вытянув вперед руки, преследователь пробежал мимо. — Фигаро здесь, Фигаро там. — Ко мне, на помощь! — от вскипевшей злобы теряя голос, хриплым басом закричал он. Он трусцой подбежал ко мне и бессмысленными мутно-молочными глазами глядел перед собой. Он тяжело дышал. Его сообщники бегали вокруг нас. Я внимательно следил за ними. Он стоял и слушал. И неизвестно, что мог услышать, потому что вокруг бурно носилась его компания, а вверху шумел ветер. Я отлично видел черты его лица. И теперь начинал догадываться, чья это физиономия. Конечно, сразу я его узнать не мог: ведь я видел в темноте не отраженный от лица свет, а только излучаемый, так что рисунок, черты лица были отличными от обычных — здесь все зависело не только от психического состояния, но и от мускульных, мимических напряжений лица, от характерных особенностей скелетного строения… Лицо было неподвижно. Глаза бессмысленно мигали. Рот открыт. Это был Демид Ниготков! Я присмотрелся и узнал его. — Кто здесь… — спросил Ниготков и, сдвинувшись на полшага, повел перед собой рукой. — Свой кто-нибудь? Он торопливо полез в карман, достал коробок со спичками. Вынул одну, зажег, поднял ее перед собой. Верховой ветер шумел вокруг в вершинах, но здесь дуновения были настолько слабы, что пламя спички в его руке не гасло — лишь колебалось и вытягивалось. — Вот гад нечестивый… — прошептал он в мой адрес. Удобно прицелившись, я изо всей силы ударил по его отвисшей челюсти. Тихо ахнув, он упал навзничь. Его лицо сразу же покрылось меланхолической сливяно-сиреневой рябью. Он стал совсем другим. Я не мог понять: то ли черты лица его так исказились от мгновенной боли и обиды, то ли наоборот, в привычном выражении лица все вдруг настолько сгладилось из-за минутного упадка сил, что, нокаутированный, он стал совершенно неузнаваемым. Я наклонился над ним, пытаясь постичь происшедшие в нем перемены. — Кто вы такой? — негромко спросил я его. Выражение его лица опять сильно переменилось, и было, конечно, отчего: своим вопросом я вывел его из прострации, и к нему вернулось прежнее душевное волнение. — Братья, сюда, ко мне! — закричал он. — Этот здесь. Ко мне, путники!.. «Путники», спотыкаясь, с вытянутыми руками уже бежали к нам. Я ловким ударом сбил одного, подставил ногу другому, изо всей силы толкнул в спину Жиляткова и бросился к тем двум, которые держали Вадима. — Машину! — поднимаясь, крикнул Жилятков. — Держите, парни, покрепче того!.. Я видел, как двое вслепую бросились в разные стороны. Один бежал в низину, а другой — к высокому лесу, что метрах в ста светился частоколом ультрамариновых стволов. Не знаю, то ли этот второй успел добежать, то ли в машине кто-то сидел, но неожиданно для меня невдалеке вспыхнул яркий свет фар. И они, и я — все были освещены. Фыркнул, заурчал мотор. Почувствовав резкую боль в глазах и где-то в затылке, я отвернулся от ярчайшего света и побежал в сторону. Я бежал из низины вверх, к высокому ультрамариновому частоколу. Свет фар заметался из стороны в сторону. Я перед собой почти ничего не видел. За мной гнались трое или четверо. За ними, неловко лавируя среди деревьев, вихляла легковая автомашина. Минуты через две сбоку от меня вспыхнули фары другого автомобиля, о присутствии которого я не подозревал до последнего мгновения. Двое преследователей, кажется, уже настигали меня, когда позади вдруг раздался глухой удар. Я свернул в сторону. Одна из машин застряла. Скоро от нас отстала и другая. Эта, по-моему, или врезалась в дерево, или налетела на пень. В темноте избавиться от преследователей для меня не представляло никакого труда. Когда они, потеряв меня из виду, повернули и быстро стали возвращаться назад, я на весь лес крикнул: — Ва-ди-и-им! Я сейчас вернусь с оружием! С милицией! Конечно, в ближайшие час-два едва ли я мог рассчитывать на вооруженную помощь. Крикнул я лишь для того, чтобы припугнуть головорезов, чтоб они особенно-то не распоясывались перед Вадимом. Было час и десять минут. Средина ночи. Я шел и бежал около двадцати минут. Мне показалось, что я выбрал неправильное направление и поэтому свернул в сторону, а через пять минут вышел на асфальтовую дорогу. Быстро наломал веток, переплел, связал их, и этот светящийся клубок оставил как метку на краю проезжей части. К счастью, бежать по асфальту пустынной лесной дороги мне пришлось недолго. Минут через пятнадцать я услышал стук пустых бортов какого-то грузовика, потом гудение и увидел свет фар. Навстречу мчался грузовик. Я стал посреди дороги, расставил руки и, повернув голову в сторону, закрыл глаза. Грузовик с визгом остановился передо мной. — Выключи фары! — не открывая глаз, крикнул я. — Тебе что: жить надоело?! — резко приоткрыв дверцу, высунулся из кабины шофер. — Куда едешь? — Куда! В Игринку, куда еще! Ты что, не знаешь, как голосовать? Вот тоже мне пассажир! Как лось, вышел на самую дорогу. — Некогда тут всю ночь голосовать. — А что случилось? — шофер выключил фары. — Что это ты: ночью — в темных очках? — Значит, надо, — оборвал я его. — Там, пониже, километрах в трех от дороги на нас напали какие-то бандиты. Нас было двое. Поедем в Остинку. Надо срочно позвонить в город. Шофер лихо развернул машину, и мы помчались к железной дороге, к станции Остинке. Минут через десять мы были там. — Милиция? — Да. Вас слушают. — Около станции Остинки совершено бандитское нападение на двух художников. Мне удалось вырваться. Одного из преступников я, кажется, узнал. Это их главарь Демид Ниготков. По-моему, он скоро должен вернуться домой. Адрес: улица Нахимовская, индивидуальный дом номер девяносто семь. Он там один живет… — Так, достаточно! — прервал мое нескладное, взволнованное сообщение слушавший. — Ответьте на следующие мои вопросы… Из Остинки на место происшествия была выслана оперативная группа из трех человек. Я был четвертым. В лесу мы разделились по двое. Лейтенант Горшин с рядовым милиционером поехал в одном направлении, а я с Темкиным — в другом. Уже светало, когда я с сержантом Темкиным на мотоцикле нашел ту низину, где Демид Ниготков со своими сообщниками хотел совершить над нами физическую расправу. Мы прочесали окрестный лес. Как я ни кричал, Вадим не откликался. Кроме наших этюдников и трех разбитых фонариков, мы нашли еще большой целлофановый мешок и какую-то старую, вытертую овчину — и больше ничего. Где Вадим? Что с ним сделали? К моей огромной радости, утром Вадим появился в Остинке. Он пришел в половине девятого. Был цел, но нельзя сказать, что невредим: его поколотили в лесу — не очень чтоб, а так, для острастки. Пришел он в какой-то странной одежде. На нем были широченные, невероятно мятые брюки, все изодранные, в масляных пятнах. Такой же была на нем и клетчатая рубашка. Оказывается, бандиты зачем-то провезли Вадима в машине несколько километров в сторону деревни Игринки: Затем где-то в лесу остановились, вышли из машины, коротко посовещались и приказали выйти «на свежий воздух» и Вадиму. Они отобрали у него почти всю его одежду — вплоть до майки. А ему один из них великодушно бросил из багажника рваный, мазутный хлам. Все это было, конечно, странно, непонятно. И складывалось такое впечатление, что эта дикая компания не такая уж и страшная. А в лесу они бесились и слепили фонариками для того, чтоб припугнуть меня. Очевидно, у компании Ниготкова все — а тогда я не мог знать, что именно, — до сих пор шло шито-крыто. И вот как досадное недоразумение я вторгся в их жизнь. Одно было несомненно: они за мной охотились, потому что я все мог им испортить. СВЕТ И ТЕНЬ В тот же день я получил сведения, которые меня удивили. Когда около часу ночи, оставив Вадима, я показал преследователям пятки, то сделал это не потому, что просто хотел удрать. Я был убежден, что мой друг интересует компанию меньше всего. Мне надо было с поличным поймать этого Ниготкова, когда он из остинского леса будет возвращаться домой. На Нахимовской улице у дома номер девяносто семь милицейская машина была в час пятьдесят, то есть минут через десять после моего звонка из Остинки. Милиционеры не стали у ворот дома ждать нескорого возвращения хозяина. Они позвонили, и через минуту в окнах зажегся свет. На крыльцо, сначала поинтересовавшись, кто желает его видеть в такой поздний час, вышел… заспанный Демид Ниготков! Пришлось милиционерам перед Демидом Велимировичем извиниться и пожелать ему спокойной ночи. Улыбаясь, Ниготков сказал им, что из-за таких пустяков не стоит беспокоиться. Но между прочим, добавил он, у него есть основания полагать, что разбудили его по очередному недомыслию известного Константина Дымкина, страдающего каким-то странным нервным заболеванием, а также некой тотальной слепотой, в которой не могут разобраться даже медицинские светила. Кроме того, насколько ему, Ниготкову, известно, упомянутый Дымкин находится на инвалидности, и если этот психически ненормальный парень впредь еще проявит по отношению к нему свою странную, оскорбительную подозрительность и будет привязываться, то он, Демид Велимирович, вынужден будет искать защиту у прокурора. Я, таким образом, оказался в очень неловком положении. Действительно, мало ли что может показаться нервнобольному? Так что все мои невнятные претензии к Ниготкову оказывались довольно смешными и со стороны выглядели как примитивная неприязнь или попросту навязчивая идея. Я не знал, что мне теперь делать. А может быть, думал я, оставить все это и спокойно уехать на обследование? Нельзя же ведь так — нести с больной головы на здоровую только потому, что тебе так видится да кажется. А вдруг фиолетовый цвет ничего такого и не значит, а даже наоборот — вдруг этот Ниготков отличнейший во всех отношениях человек? Он преподнес мне такое алиби, что я некоторое время чувствовал полное замешательство. Выходит, он в остинском лесу вовсе и не был?.. Я ошибся, а человек должен страдать из-за моей ошибки? Там, в лесу ночью, я был уверен, что передо мной Ниготков, а минут через сорок в городе, из своего дома на звонок милиционеров выходит заспанный сам Демид Велимирович Ниготков! Все ли я верно видел, все ли в моем цветовиденни соответствовало объективным истинам? Мне надо было немедленно раскусить рациональную суть своего цветовидения. Я еще почти ничего не знал о значении того или иного цвета. Так же, как слухом мы схватываем музыкальное содержание, но поди скажи словами, что конкретно означает вся симфония или такая-то ее часть. Больше всего меня пока что интересовал цвет ниготковый. Теперь необходимо было быстро освоить азбуку цветовидения. Чтоб, видя цвет, оттенок, я мог верно определить, какое чувственное или душевное состояние владеет человеком. Конечно, не все могло быть очевидным. Вполне понятно, что я не способен был установить, владеет ли человек японским языком или древнеегипетским, нравится ли ему балет или он предпочитает подледный лов рыбы, атеист он или верит в своего бога, физик или языковед. Я видел прежде всего эмоционально-нравственный цвет личности, реакцию человека на поведение других людей, а также его оценку своих поступков и намерений и так далее… Днем я, как правило, разнообразные цвета едва улавливал, так как отраженный солнечный свет забивал цветовое излучение тел. Но зато ночью излучаемые живыми телами цвета представали во всем своем блеске и богатстве — как бы взамен неоновому великолепию, которого теперь я не видел. Что зеленоватая гамма означала спокойную доброжелательность, мне в общем-то было понятно. Никаких сомнений у меня не оставалось в отношении золотисто-лимонного цвета и всех его оттенков. Такого цвета была та девушка, которую я этим летом несколько раз встречал на улицах нашего города, о которой часто вспоминал. Она была прекрасна. Я был уверен, что душа ее добра и приветливо сердце. Примерно знал я, что такое ниготковый цвет, в фиолетовой части которого присутствовало состояние депрессии, угрызения совести, печали, а в розовой — возбуждение, лихорадка. Я отложил поездку в Институт гигиены труда профессиональных заболеваний Академии медицинских наук еще на два дня и занялся исследованием и совершенствованием своего цветовидения. Я встречался и беседовал с самыми различными людьми и выяснял, от чего зависит тот или иной цвет. И люди, почти все, охотно рассказывали о своих мечтах и намерениях, о своих успехах. И лишь изредка встречались недружелюбные, сердитые, и мне приходилось ретироваться. Но и такие «столкновения» давали ценный материал. Я часто ходил на нашу фабрику и подолгу разговаривал со своими друзьями и сослуживцами. Как-то к вечеру я возвращался с фабрики. День был жаркий. У телефонной станции я из душного автобуса пересел в троллейбус. Мне надо было доехать до рынка, чтоб купить всякой зелени, за которой бабушка послала меня еще в два часа дня. Я вскочил в троллейбус, вижу: стоит у кассы Борис Дилакторский. — Ну как, цветотонировщик, успехи? — засиял улыбкой Борис. — Кого еще разукрасил? — Скоро всех разукрашу, — в тон ему, шутливо ответил я. — Ну и как, оракул, какого я цвета? — Вполне цветущего. Этакого незрелого лимона. — Так, значит, по шкале людей, по клеточкам их? — улыбался Борис. — Да почему?! Кто какой есть — такой и есть. — Оно-то, конечно, так… Но ведь ты, Костя, привязываешься к людям. Лезешь им в душу. — Нет, я не могу видеть глубоко сокровенное. Очевидно для меня только то, что касается межличностных отношений. И ни к кому я не привязываюсь!.. — А к Ниготкову? Рассказывал Вадим Мильчин, что произошло в лесу… Ударил ты там человека… — Но на нас ведь напали! — Все верно! Но ведь оказалось, что это был никакой не Ниготков. Ниготков-то тут при чем? Понимаешь, Костя, вдруг, в конце концов, окажется, что ты по отношению к нему был, мягко говоря, неделикатным. Не в лесу, а так, вообще… Неловко получится… И зачем она тебе, тайна чужого сердца, когда сердце желает быть под розой? — Что значит «под розой»? — Есть такое латинское выражение: «sub rosa», то есть «под розой» — в тайне. Тайна любви, например. Святое дело! — Ниготков влюблен!.. А если аферист желает остаться под розой? — Ниготков аферист? — засмеялся Борис. — Но это, мой друг, сначала надо как-то доказать. А так ведь не только Ниготков, а и ты бы обиделся. Верно? Ну а вдруг человек просто-напросто болен и поэтому фиолетовый? — Да, болен — склерозом совести! — Ну как знаешь! Боюсь, что перебираешь ты, Костя. А кто влюблен или у кого живот болит, так для проницательного взгляда это и без всякого цветовидения понятно. Но лезть пальцами к сердцу нельзя! — Слушай, Борис, — сказал я, — быстро иди за мной. На переднюю площадку. — Рад буду, если окажется, что ты прав… Я давно обратил внимание на одного молодчика лет сорока, который, наверное, еще с конечной остановки стоял на передней площадке, уставившись через стекло кабины на проплывавшие мимо берега улицы. Мужчина был сливяно-сиреневого цвета, в широкой куртке с поясом, в высоких сапогах. — Вот полюбуйся… — громко сказал я Борису. — Дрожит и боится теперь! Погладим его по головке, а? Мужчина повернулся к нам. — Ну так как, гражданин, теперь быть?.. — строго спросил я. — Надо напрямик!.. — решительно сказал Борис и шутливо ребром ладони рассек перед собой воздух. — И все! — Парни, простите! Первый раз в жизни!.. — взмолился мужчина. — А может быть, третий? — спросил Борис. — Ну-ка вспомни. — Да нет! Нет, нет!.. — с выражением непередаваемого раскаяния на лице, с жаром возразил он и поднял лежавший у его ног тощий рюкзак. — Дурость попутала. Ошибся, сам не рад… — Он невольно протягивал рюкзак Борису. — Зачем он мне? — сердито спросил Борис. — Сам доставай! Мужчина расстегнул на рюкзаке два ремня. — Парни, не увозите меня… — Куда? — спросил Борис. — Ну в милицию… — Сам доедешь. Никуда теперь не денешься. Мужчина что-то вытаскивал, но рюкзак поднимался вместе с поклажей. Даже наклонившись, мы не могли понять, что это у него там такое. Да как раз троллейбус подкатил к остановке. Одни пассажиры выходили и нам мешали, а мы им; другие стали заходить. Наконец он за черное крыло вытащил огромную мертвую птицу. — Что это? — спросил Борис. — Черный лебедь, — промямлил мужчина. — Лебедь… — Где ты его убил? — На водохранилище. — Зачем? — Страсть одолела… И сам теперь не пойму и не рад. Вишь, запах уже пошел… Сам уж не рад. Понимаете ведь: страсть!.. Я взял черного лебедя за огромные крылья, поднял перед собой. Повисшая на длинной вялой шее голова птицы почти касалась моего пояса. — Вот полюбуйтесь, — возлагая огромную мертвую птицу на руки браконьера, громко сказал я, — посмотрите, что совершил на водохранилище этот любимец фортуны. Вчера он, после своего выстрела, ясными, застенчивыми глазками видел, как лебедь встрепенулся и склонил гордую шею… Подняв брови, сморщив лоб, любитель природы заискивающе улыбался. Троллейбус затормозил, забрякала, открылась дверь. С передней площадки сошло несколько пассажиров… И вдруг я увидел, как на задней площадке, вспыхнув ярким ниготковым цветом, кто-то стал поспешно пробираться навстречу входящим пассажирам. Не успел еще он, отчаянно барахтаясь, извиняясь и переругиваясь, вытесниться из троллейбуса, как я с изумлением увидел, что мимо троллейбуса бежит та золотисто-лимонная девушка, которую я видел уже несколько раз, которая меня очень занимала и которая была неуловимой для меня, словно солнечный блик на волнах. Прямо перед кабиной троллейбуса, помигивая бесцветным левым фонарем, стоял автобус. — Борис, — кивнув на браконьера, бросил я, — вынужден вас оставить. А ты этому стрелку удели немного времени и внимания… Из душного троллейбуса я выпрыгнул на раскаленный асфальт. Жара лишь только что начала спадать. Автобус был переполнен. Для двух-трех пассажиров и для золотисто-лимонной девушки не находилось места. Они тщетно теснились у незакрывающейся двери. Не обратив на меня ни малейшего внимания — он меня просто-напросто не видел! — Ниготков пробежал мимо троллейбуса и остановился перед дверью автобуса. Он что-то сказал золотисто-лимонной девушке. Она вскинула брови, коротко, презрительно засмеялась и отвернулась. Когда я увидел эту девушку так близко, увидел ее улыбку, в голове у меня затуманилось, открытое пространство вокруг нас стало каким-то большим и прозрачным, а фиолетово-сиреневый Ниготков совершенно ничтожным в нем… Я посмотрел на свои руки. Они были палевыми, с сильным розовым оттенком. Автобус укатил. Я поднял глаза и увидел, что сиреневый Ниготков и девушка о чем-то говорят. Ниготков был возбужден. Я ненавидел его. В ответ на его слова на лице девушки то и дело появлялась насмешливая, но какая-то совершенно беззащитная, открытая улыбка. И с этой улыбкой она обозревала карнизы домов, вершины деревьев, нехотя, односложно отвечала на вопросы. Я видел, что эта насмешливая и дерзкая школьница, ученица девятого или десятого класса, стоит на каких-то ужасных весах. Может быть, стоило только на ту чашу весов, где она стояла, упасть кленовому листику, и чаша с ней полетела бы вниз. Хотя я совсем не знал, о чем они говорят, все равно Ниготков раздражал меня, был мне отвратителен. Если б он повернулся и увидел меня, я, наверное, бросился бы на него и поколотил… А ведь он уже жаловался на меня: что я к нему придираюсь почему-то, что у меня к нему какая-то неприязнь… Я с этим Ниготковым уже не раз попадал впросак. Но произошло другое: не он меня увидел, а она. Она перехватила мой взгляд и вдруг вся переменилась. И золотистый цвет ее тела был настолько сильным, что топтавшийся в двух метрах от нее сизовато-фиолетовый Ниготков выглядел как полумесяц. Я стоял и не знал, что мне делать. Вид у меня, наверное, был очень глупый. Подошел другой автобус, полупустой. Сдержанно улыбнувшись, она снизу, искоса взглянула и громко Ниготкову сказала: — До свидания. Передать привет?.. — Не надо… — промямлил Ниготков, ладонью растирая шею. Она вбежала в открытую дверь и уже сидела в полупустом автобусе. Я стоял на раскаленном асфальте. Жаркое вечернее солнце жгло затылок. Мне казалось, что там, в автобусе, не она, а палящее солнце ослепительно отражается в огромном автобусном окне. В глазах у меня замерцал какой-то свет, какой-то неизвестный мне цвет. Странный цвет!.. Казалось, я легко парил среди облаков под синью неба, над изумрудной землей — перед глазами был какой-то тревожно-приятный цвет, цвет легко летящей радости… Не знаю, какая сила смогла меня удержать, и я не влетел, не ворвался в открытую дверь все еще стоявшего автобуса. Может быть, из-за этой сливы Ниготкова. Автобус укатил. Ниготков лениво, всей ладонью растирал морщинистую, перегретую солнцем шею. В другой руке он держал поблескивающий портфель. Я отвернулся вовремя. Он прошаркал мимо меня, перешел на другую сторону улицы. Ничего не поделаешь: мне тоже надо было идти в ту сторону, на базар. Метров через двести Ниготков на ближайшем переходе пересек улицу. Чтоб не столкнуться с ним нос к носу, я подождал у витрины, пока он не ушел подальше. Скоро мы с ним шли по каким-то переулкам и тихим улицам. Он брел туда же, куда нужно было идти и мне; «Или так неуклонно нас сводила судьба, — думал я, — или Ниготков своим высоко стриженным затылком видел меня и знал, куда мне нужно идти». Мы с ним свернули еще раза два. Тогда я остановился и пошел в другую сторону, чтоб сделать крюк… На рынке я был уже минут пятнадцать. Купил бабушке полную сетку всякой зелени и минут пять потолкался, походил вдоль рядов. Среди немногочисленных покупателей, яблочно-зеленых, зеленых, как плющ, фисташковых, изумрудных и других, едва заметных зеленоватых тонов я увидел у цветочного ряда пятно ниготкового цвета… Это был сам Ниготков. Он выбирал цветы! Выбор был огромен, и покупатель ярко-фиолетового цвета медлил. Цветы самые разнообразные стояли в ведрах, в больших банках с водой, в кувшинах, лежали в тазах и целыми ворохами прямо на прилавке. Их цветовая гамма от серебристо-голубоватых тонов все больше переходила к темно-пепельному… Любой цветок (как и всякую былинку, травинку) я видел целиком голубовато-зеленым — и стебель, и листья, и лепестки. Какого бы цвета лепестки цветов ни были, мне они все виделись голубовато-зелеными, хризолитовыми. Конечно, цветы, как и любая трава, любое растение, излучали хризолитовый цвет до тех пор, пока не начинали увядать (ведь я воспринимал свет такого цвета, какой излучало живое тело), а все неживое было белого, черного и серого цветов. Сорванная или скошенная трава часа через два-три перед моими глазами становилась серой. Ниготков переходил от одной цветочницы к другой, трогал цветы указательным пальцем, разглядывал, торговался. Уж он-то, покупая что-нибудь, не промахнется!.. Наконец он выбрал самую большую, огромную розу, завернул покупку в газету и положил в пустой портфель. Он расплатился с цветочницей и пошел к выходу. Я отправился домой. Ниготков был мне все более и более непонятен. Не находя в себе сил и не видя никакой возможности постигнуть загадочность этого человека, я приходил в молчаливую ярость — и на него и на себя за свою слабость, неспособность разобраться в сути этой загадки. Я решил, что на время мне следует Ниготкова выбросить из головы. Пора было отправляться в далекое путешествие, надо было ехать в Институт гигиены труда и профессиональных заболеваний Академии медицинских наук. Пошел в городские железнодорожные кассы и купил билет на поезд, отходивший на следующий день. В этот же вечер, но значительно позже, уже почти ночью, я еще раз попытался хотя бы что-то выяснить… В одиннадцать часов, по дороге как бы покрываясь с ног до головы ниготковым лаком, я отправился к тихому уголку города, на Нахимовскую улицу к дому под номером девяносто семь. Я шел, и мне казалось, что все видят, какой ярко-сиреневый цвет излучает мое тело… В доме Ниготкова, в одном из семи обращенных к улице окон, горел свет. Я вошел во двор. Собака, очевидно, спала. У гаража, прислоненная к карнизу, стояла стремянка. Я ее взял и вошел в палисадничек, где хризолитовым туманом светились травы и голубыми звездами мерцали мелкие цветочки, а подальше синели стволы и сучья фруктовых деревьев. Я сбоку перед светлым окном тихо поставил стремянку и взобрался наверх, чтоб над занавеской видеть все, что делается в комнатке. Ниготков сидел за столом. Одна толстая и широкая, безголовая рыбина лежала слева от него. Другую он вдоль разрезал мелкими шажками. Разрезав, стал рыбину круто солить, щедрыми щепотками беря соль из разорванной пачки. Он куда-то ушел и через несколько минут вернулся с темным хлебом. Похлопав серыми морскими окунями друг о дружку (что они были сырыми и холодными, в том не было никаких сомнений), сбив с них излишки соли, Ниготков одну рыбину отложил в сторону, а другую начал есть. Он то и дело чем-то намазывал кусочки хлеба, ножом извлекал из стеклянной баночки светло-серое содержимое. Холодное, соленое филе сырой рыбины приводило его в молчаливый восторг. Он с жадностью, с благодарностью на лице поедал кусок за куском. С удовольствием съел одну рыбину и положил перед собой вторую. Ниготков через стол потянулся к окну. К чему именно, из-за занавески мне не было видно, поэтому я по стремянке осторожно поднялся еще выше, на предпоследнюю ступеньку. Вытянувшись, я увидел, что огромная темно-пепельная роза стоит в светлой бутылке из-под молока. В бутылке, наверное, была вода… Мне показалось, что я еще кого-то увидел, чью-то голову. Кто-то сидел у окна, слабо излучая хризолитовое сияние… Стремянка пошла от меня в сторону. Я начал падать… Под деревянный дребезг мне удалось благополучно спрыгнуть в траву. Через несколько секунд я был на улице. ВСТРЕЧА На следующий день я с утра начал собираться в путь-дорогу: пора было ехать на обследование. Часов в десять пришел Вадим Мильчин. Он сказал, что у каких-то гаражей на Пожарне (где конечная остановка трамвая четвертого номера) найдена его, Вадима, одежда. Та, которую с него сняли в лесу бандиты. Конечно, любому было понятно, что эти маневры с одеждой устроены были для одной-единственной цели — увести в сторону возможное расследование, сбить с толку. Дома мне сказали, что у дяди Юры есть отличный чемодан — и не такой большой, и не такой маленький. Как раз какой мне нужен. И не стоит нам покупать еще один. Я приехал к пристани, где живет дядя Юра и где всегда носится ни на что не похожая разноголосица звуков, однообразных и каких-то неожиданных. Издалека долетали удары — я до сих пор, с самого детства, не знаю, что обо что там ударяется, — а то слышен далекий возглас человека, постоянный крик чаек, низкие, прощально-протяжные гудки пароходов, какое-то короткое и сильное шипение там, где время от времени слышны удары… Этот не очень большой и не очень маленький дяди Юрин чемодан не так уж был мне и нужен. Я поехал к пристани с тайной надеждой вдруг где-нибудь увидеть ее, золотисто-лимонную девушку, о которой я теперь все время думал. Вчера она уехала на автобусе, конечная остановка которого была здесь, у пристани. Я, конечно, понимал, что эту девушку сегодня не встречу: всем ведь хорошо известно, что вероятность случайной встречи по желанию почти всегда равна нулю. И все же… У дяди Юры я был совсем недолго. С пустым чемоданом дошел до вокзала пригородных пароходиков, прошел по набережной, свернул к высоким новым домам, которые, словно каменные столбы и коробки с сотнями окон, по излучине тянулись вдоль берега. По солнечной стороне широкой улицы я шел в сторону пляжа. И вдруг!.. Вот вам и нуль! На другой стороне улицы, в тени большого дома я увидел золотисто-зеленый силуэт. Я глубоко, тревожно вздохнул. Очертания этого пламени — как бы колебания в порывах ветра, неочевидная устремленность к облакам, жесты — не вызывали у меня ни малейших сомнений. Мое сердце сильно забилось. Словно иногородний житель, я с чемоданом стоял на краю тротуара. Жгло солнце, жаром дышал асфальт — мне же стало холодно, в теле появилось что-то вроде озноба. Я боялся: вдруг она опять каким-нибудь неожиданным образом исчезнет. Со своим пустым чемоданом я перебежал на другую сторону улицы. Догнал ее и некоторое время, страшно волнуясь, шел следом, чуть сбоку. Высоко над деревьями, над домами сама по себе заныла невидимая струна, закричала сидящая на ней невидимая тропическая птица. Девушка шла. Шел я. Вокруг нас были люди, дома, деревья. Проплывали мимо метры, пролетали секунды — тире и точки… Мне казалось, что мы стоим с ней на плоту, плывем по какой-то реке среди светлого, солнечного тумана, плывем как раз в том месте, где необозримой ширины река через бурные пороги настоящего перекатывается из будущего в прошлое. Я не переставал удивляться легкомыслию прохожих: имея возможность видеть такую красоту, они равнодушно проходили мимо! Неумолимо проплывали метры пространства, безжалостно пролетали точки секунд. — Девушка… — пролепетал я. Она глубоко вздохнула и сказала: — Ну начинается!.. Что? Она резко повернулась, остановилась и ждала, что я скажу. — Вы необыкновенного цвета! — слишком серьезно, сдавленным голосом проговорил я. — Среди всех вы словно золотисто-изумрудное пламя! Это действительно так, поверьте! И я должен… Я просто обязан!.. — Фу! — презрительно фыркнула она. — Неостроумно! — Это не остроумие… — сказал я. — Это правда! — Все? — строго спросила она. — Да, — пролепетал я. — Ну тогда вот что, молодой человек. Вам идти туда? Так или нет? Туда?.. — Она свободной рукой указывала в ту сторону, откуда мы только что шли. — Отвечайте! Ну что вы молчите? — Да, — кивнул я. — А мне во-он туда. — Вытянув руку, показала она на далекие огромные деревья в конце улицы. — Так что ж вы стоите? Идите в ту сторону, раз это правда! Или, может быть, я мешаю вам? — Все это вы просто так говорите… — уныло сказал я. — А по природе вы человек очень добрый. Вы такого цвета!.. — Ну а это уже неправда. Ошибаетесь: я недобрая. Я злая! Я повернулся и пошел обратно, в ту сторону, куда она мне показала. — Прощайте! — сердито и громко сказала она. — И если не хотите еще раз меня разозлить и обидеть, пожалуйста, не попадайтесь мне больше на глаза. Я вас очень прошу!.. Я ее не понимал. Она была немного странная. Но и какой-то приятной была эта ее странность: насмешливо крикнула «прощайте» и тут же эти слова «Я вас очень прошу!..» — чтоб я постарался больше не попадаться ей на глаза. Я молча брел среди людей, которых почти не видел. Через минуту оглянулся. Она по-прежнему светилась золотисто-лимонным пламенем. Минуя прохожих, неторопливо уходила по тротуару к далеким, большим деревьям. Мало что соображая, я побежал к ней. Мне было ясно: все должно разрешиться или сегодня, или никогда. А из-под моих ног и тень надежды уже уплывала. Она спокойно — безразлично! — уходила. — Знаете что!.. — сказал я, догнав ее. — А, это опять вы! — удивилась она и высокомерно подняла брови. — Я же вас просила… Ну хорошо, говорите, но только побыстрей. Ради бога!.. Вы какой-то совсем странный! — Это неправда… Я должен был сказать, что мне идти… Что я… — Значит, так: я вам нравлюсь, потому что я красивая. Вы это хотели сказать? Ну вот что, молодой человек. Выслушайте меня очень внимательно. Своей прямотой, манерой говорить — будто она не от себя, не свои слова говорит, а читает с книжки — она меня сбивала с толку. — Неправда, что мне идти в другую сторону, — сказал я. — Так вы, оказывается, лжец?! — Мне идти в ту сторону, куда и вам!.. — решительно проговорил я. — Ах, вот еще что!.. Так что ж вы пошли в другую? — с удивлением подняла она брови и округлила глаза. — У вас что, туман в голове? — Я сегодня уезжаю в Москву, — уныло сказал я. — Ах, какая жалость, какая печаль! То-то вы с чемоданом и ходите по улицам. — Он еще пустой, — сказал я. — Пока пустой. — Правда? Очень жаль, что еще пустой! — И неправда, что вы недобрая. А доброта выше всего… — говорил я и все больше удивлялся: как некстати говорю я эти банальности, такие пустые, никчемные слова. — Вы как ребенок, а думаете, что все считают вас взрослой. Вы в каком классе учитесь? — Может быть, вам и школу заодно назвать? Прощайте! И больше не преследуйте меня. Счастливого пути! Мы шли молча. Минуты через три я сказал: — Только не думайте, что я иду следом. — Вы пешком идете в Москву? Кстати, мне думать нечего, потому что я вас совершенно не знаю. Вы для меня такой же прохожий, как и все остальные. Вы даже не представляете себе, как вы мне безразличны! Она вдруг спохватилась, что говорит слишком много, и умолкла. Ах, как она была красива! Как она мне нравилась! Мне казалось, что она по чьей-то доброй воле идет по улице только для того, чтобы ее увидели люди. Но я не переставал удивляться этому странному безразличию прохожих. Лишь кое-кто мельком бросал на нее взгляд. Не чаще даже, чем на меня! Нет, я не возмущался прохожими, в глубине души я смеялся над их слепотой: равнодушно пройти мимо!.. «Эх ты, парень!» — готов был я оглянуться и крикнуть вослед пижонистому фигляру, горделиво прошествовавшему мимо нас, который даже не посмотрел на нее, а лишь меня смерил высокомерным взглядом. Безразличие прохожих к моей спутнице изумляло меня и где-то в глубине души успокаивало: мне легче и реже придется ее оберегать от других. А такие пижоны — вон как тот! — пока осмыслят, что они прохлопали, мы с ней будем уже далеко-далеко. Она была так стройна! Белые туфельки на ее ногах выглядели очень мило. Правда, носки их были изрядно побиты, хотя они были и новые. Ничего, ничего… Конечно, это мини-платье в цветочках, хотя она пока что и была школьницей, можно было бы сменить на более длинное. Мы шли, молчали около минуты. Грубовато, совсем нелюбезно, я вдруг спросил ее: — Как вы знакомы с Ниготковым? — Ах, это вы?? Вы все еще не ушли? — удивилась она. — Что вы о нем знаете? — Все. Итак, сейчас я спрошу, и покров таинственности с розовато-фиолетовой персоны спадет. — Что все? — опросил я. — Абсолютно все! — Что он сделал?.. Скажите! — Это семейная тайна. — Говорите! — вскричал я. — Немедленно! — Пожалуйста… — очень тихо сказала она, — никогда не кричите на меня при всех… Я этого не заслужила. — А где же?.. — задохнулся я. — Дома можно кричать? Она вздохнула и сказала: — Дом — это не улица… — Что Ниготков сделал? — допытывался я. — Кто он? И что за семейная тайна? — Такая… И почему это, интересно, я встречным и поперечным прохожим должна все рассказывать? Я промолчал. — Ну хорошо, — вздохнув, проговорила она через минуту. — Могу сказать… Он упорно настаивает на разводе. — На разводе?! — снова так вскричал я, что обратил на себя внимание прохожих. Она вскинула над большими глазами красивые брови (может быть, вскинула чуть выше, чем следовало), округлила глаза и снисходительно, словно умудренная долгим опытом добрая женщина, ласково спросила: — Вы заинтересованы в нем? Вы что, его племянник или брат? — А вы что, его жена? — Увы! — задумчиво, печально покивала она головой. — И я мать троих детей… — Сколько же вам лет?!. — Я остановился, пораженный новыми фактами. — Тридцать два. Пошел тридцать второй… Вы понимаете: детей ведь надо воспитывать и кормить… А я одна. — Где же вы работаете? — ужаснулся я, глядя на свои, ставшие какими-то синими руки. Такого же цвета стало и все мое тело, и, конечно, лицо. — Санитаркой в областной больнице, — просто ответила она. — Сами представляете: ведра, тряпки, полы… — Я завтра же пойду на ЭФОТ, — следуя за ней, решительно сказал я. — Это наша фабрика. Экспериментальная фабрика особых и праздничных тканей. И стану работать на любом месте. И не поеду в Москву на… — едва не проговорился я. — Хотите, я буду вам помогать? — Нет, мне подачки не нужны. Я справлюсь одна. — Ну… не как подачки… — Простите, пожалуйста! — виновато улыбнулась она. — Я не совсем уместно пошутила. Вы не сердитесь? — Не-ет… — поводил я плечами. — Ну, ну, что вы?.. — решительно остановилась она передо мной. — У вас что, нет чувства юмора? — Возможно… — Жаль! — вздохнула она. — Но не унывайте: и так как-нибудь проживете! Я не унывал, но был подавлен. И она, наверное, видела, знала, все понимала своим женским сердцем. Просто я был оглушен ее присутствием, был слишком счастлив, что видел ее и слышал. И боялся потерять ее… — Вы что, спите на ходу?.. Дядя Демид настаивает на разводе с тетей Светланой! Вам нехорошо? О, простите! Я не думала, что вы поверите в такие бредни: что я была замужем и вообще… — Нет, нет… Ничего! Не волнуйтесь, пожалуйста… А кто эта тетя Светлана? — безразлично спросил я. — Мамина сестра. — Так… — глубокомысленно протянул я, возвращаясь в более или менее уравновешенное состояние. — Значит, он вам седьмая вода на киселе? — Может, и восьмая. — Как вас зовут? — довольно буднично спросил я. — Устала я от ваших вопросов… — не тяжело, а просто глубоко вздохнула она. — Меня зовут Лариса. — Очень приятно! — протянул я ей свою руку, но она почему-то своей мне не подала. — Разрешите, понесу вашу сумку, — нашелся я. — Пожалуйста, — улыбнулась она. — Да у вас ведь чемодан! — А меня зовут Константин, — сказал я. — Просто Костя. Дымкин. И тут нам вдруг не о чем стало говорить. После продолжительного молчания она оживленно сказала: — Несколько дней назад я по радио слыхала песню. Там были такие слова: «Наш Костя, кажется, влюбился, кричали грузчики в порту…» «Она иногда выдавала такие сюрпризы, что я даже смущался. — Портовые грузчики — ребята веселые… — с апломбом заметил я, открыл свой пустой чемодан и положил в него ее хозяйственную сумку. Мы подходили к огромным старым деревьям в конце улицы, где когда-то был парк. Здесь я уже лет сто не бывал!.. — Лариса, а вы не знаете, кому ваш дядя покупает цветы? — Цветы? Не представляю. Конечно, не своей жене, не тете Светлане. Они вместе не живут уже два года. — Он настаивает на разводе, а вы говорите, что они два года вместе не живут? — Ну и что? Не разведены юридически, но вместе не живут. Он считает, что и дом, и почти все вещи принадлежат только ему. Вот он и требует развода «по-хорошему», а тетя расходиться с ним вообще не собирается. Да неприятно об этом говорить! Почему он вас так волнует? Давайте лучше не вспоминать о нем! Хорошо? — улыбнулась она. — Но он такого цвета… — Какого цвета? — испугалась она. — Что это вас все мучает? — Так, ничего. — Значит, он покупает цветы для женщин… Ах, бедная тетя Светлана! Как я ее понимаю! Лариса сказала, что она должна меня оставить. Мы договорились с ней встретиться на следующий день. Я, счастливый, с легким пустым чемоданом помчался на автобусную остановку, чтоб сразу же поехать к железнодорожным кассам и сдать билет. Веселая и возбужденная, став золотисто-шафрановой, на остановку прибежала Лариса. Оказывается, я едва не увез ее пустую хозяйственную сумку… НЕОБЫЧНЫЙ ДРУГ Наше первое свидание состоялось на следующий день, в десять часов утра на пляже. Мне это солнечное утро запомнилось на всю жизнь. Мы купались, загорали и непрерывно болтали. Я, что мог, рассказал Ларисе о своем странном цветовидении. Рассказал и о нашем с Вадимом Мильчиным приключении в остинском лесу. Она смеялась и удивлялась, как все здорово и смешно там произошло. И сначала не верила моему рассказу, думала, я все выдумываю. В том числе и про свое цветовидение. Когда я упомянул о Ниготкове, о том, как ошибся, приняв за него совсем другого человека, Лариса сказала: — Скорее всего это он гам и был. У него где-то там старинные друзья живут. — Но как же он успел появиться дома? — недоумевал я. — Ну не знаю. Может, на вертолете прилетел. В полдень мы сложили в сумку нашу одежду и пошли по берегу. Я включил магнитофон, и мы под тихую музыку неторопливо брели, говорили о разных разностях. Лариса что-то рассказывала о своей школе, о друзьях. Вспомнила о своей младшей сестре Жене и вдруг загрустила, совсем сникла, перестала говорить. Я спросил, что произошло. И она сказала, что в прошлом году ее сестра Женя утонула… Пошла с подругой купаться и не вернулась… Что я Ларисе мог сказать?.. Она забеспокоилась, что дома ее ждет мама, и мы повернули обратно. Я проводил ее до дому. Предложил встретиться вечером. Она сказала, что, наверное, сможет выйти, дала мне номер своего телефона, и мы расстались. Настроение у меня было плохое. Я съездил на нашу фабрику, вернулся домой, и бабушка послала меня на базар… Часов в семь я позвонил Ларисе, мне никто не ответил, и я пошел в кино. Так, чтоб отвлечься от некоторых своих мыслей. Дома я оказался часов в девять. Со стола еще не убирали. Не дождавшись меня, семья только что поужинала. Из спальни с развернутой газетой появился отец. — Садись, Костя, ешь, — недовольно сказала мне мать. По тому, как отец сел на диван, я понял: он сел для долгой беседы. — Ну как живешь, Костя? — спросил он. — Расскажи хоть! — Что «как»?.. — торопливо принимаясь за еду, небрежно проговорил я. — Давно я тебя не видел. Завтракаем без тебя: спишь; обедаем, конечно, без тебя; ужинаем тоже без тебя. — Я же не маленький. — Да, большой, независимый… На обследование не едешь, на работу не ходишь… Оставил пока эти пустячки? Инвалид третьей группы ждет социального обеспечения! Позор! Я ел торопливо. — Еще котлетку положить? — спросила бабушка. — Ценное предложение, еще две, — кивнул я и, чтоб отвлечь отца от неприятных для меня разговоров, сказал: — Бабушка, вот к старости люди мудрыми становятся… — Не всем это. Костя, удается! — перебила она меня. — Ну это верно, — согласился я. — Вот и тот… Один тут человек ярко-фиолетового цвета, почти как клюквенный кисель… Вроде бы умный. — Ты вот что, слушай, — сердито сказал отец, отведя в сторону хрустящую развернутую газету, — оставь-ка людей в покое! А то взялся: тот такой, этот сякой! — Почти все люди всяких зеленоватых оттенков, а он фиолетово-сиреневый, — сказал я. — Наш замдиректора по хозчасти. Представляете?.. — Все зеленые!.. Ты сам-то еще зеленый, чтоб обо всех людях без разбору судить. Ишь взялся! Чем, спрашиваю, занимаешься? — Дня через два начну работать. — Где? — В одном тут месте. Место неплохое. Очень хорошее! Смогу по пятьсот-семьсот процентов плана давать. — Это где же? — поспокойней спросил отец. — Контролером в трамвайно-троллейбусном управлений. Я ведь сразу безбилетников вижу. Они почти все одинакового цвета… — Вот только сунься в трампарк! — отец схватил газету и быстро начал ее складывать. — Нашелся контролер! Только попытайся. Я тебе дам семьсот процентов! Ишь!.. Где полегче ищет. Пальцем указывать! Завтра-послезавтра поезжай на обследование. Неизвестно, что с глазами сделалось, а он сидит. Контролер! Чего ждешь, спрашивается? Пока отслоение сетчатки начнется? Или глаукома, или совсем перестанешь видеть? Так? Уж ведь и ешь в темных очках. — Ну, отец, хватит, — сказала мать. — Он и сам не рад. А ты, Костя, об этом подумай, что отец говорит. Сложив газету, пожалуй, уже в шестнадцать раз, отец поспокойней сказал: — Пора тебе, Костя, всю эту чепуху бросить. Хватит носиться! Все без толку. Не школьник уже. — Клюквенный кисель будешь пить? — вмешалась бабушка. — Конечно! Три стакана. Бабушка налила киселя полный стакан и, вопросительно взглянув на меня, сказала: — Ишь, какой красивый! — Да, красивый, — кивнул я, глядя на серое содержимое стакана. — А то чего это тебе, — совсем спокойно сказал отец, — по базарам ходить, редиску покупать. Не старик же ты. Костя, не пенсионер… Сегодня днем я по просьбе бабушки ходил на рынок за свежим луком и за редиской. Около часа прослонялся у цветочного ряда, но Ниготкова так и не увидел. И вот теперь вдруг я подумал, что ведь он цветы может покупать и в другом месте. И даже в этот поздний час… — Извините, скоро приду… — торопливо вставая из-за стола, сказал я. — Очень даже вероятно!.. Цветы в это время продавали только около сквера у почтамта. Я был у импровизированного цветочного ряда через десять минут. Ниготков расплачивался за три огромные пепельно-серые розы! Я позвонил Ларисе, чтоб она срочно приехала на Нахимовскую улицу к спортивному магазину. Когда я появился в условленном месте, Лариса уже ждала меня. Я еще издали увидел знакомое золотисто-лимонное пламя. — Ты напугал меня! Что случилось, Костя? — Лариса, ты не могла бы по моей огромной просьбе под каким-нибудь предлогом навестить своего дядю Ниготкова? — Зачем еще? Поздно ведь, Костя. — Он только что купил розы. Три огромные розы. Я должен знать, кому он их преподносит!.. Понимаешь?! — Нет, не понимаю. — Ниготков не просто так фиолетово-сиреневого цвета. В этом я убежден. Из всего, что мне о нем известно, ничто не объясняет мне его фиолетовый цвет. И вот только эти цветы… Знаешь, Лариса, и Шерлок Холмс не упустил бы такой детали: одинокий, пожилой человек — тем более фиолетовый! — и эти цветы… — Ты что, считаешь, что пожилой, одинокий человек не может дарить цветы? — Прости, Лариса. Все из-за этого Ниготкова… Но я должен выяснить: если он покупает себе, для собственного удовольствия, я об этих цветах перестану думать. Выброшу это из головы! Мы быстро все обсудили. Чтоб случайно не обратить на себя внимание друзей Ниготкова и не бросить тень на поздний визит Ларисы, мы с ней договорились встретиться на троллейбусной остановке вблизи ее дома. На третьем номере троллейбуса она от дома Ниготкова могла доехать до самой своей улицы. Прошло минут сорок, а Лариса все не появлялась. Да, конечно, надо было мне остаться на Нахимовской улице и ждать ее недалеко от дома Ниготкова! Начали сгущаться поздние летние сумерки… Я уже давно обратил внимание на этого дядю с собакой. Он стоял за киоском, в котором продавали мороженое. Мужчина был грязного сизо-розоватого цвета. Огромную, забитую собаку прекрасного песочно-бежевого свечения он держал на «поводке» — на какой-то толстой веревке, гнилой и негнущейся. Мужчина одной рукой то и дело прикасался к огромному козырьку своей сизой фуражки, а другой рукой дергал за поводок. Широко растопырив крупные передние лапы, наклонив голову, собака понуро стояла и никак не хотела следовать за хозяином. Многочисленные прохожие то и дело натыкались на собаку, не обращая внимания на хозяина, обходили ее сторонкой. Чем сильнее сизый цвет мужчины насыщался фиолетовой прозрачностью, тем большую антипатию он во мне вызывал… Я подошел к киоску и, поглядывая на подъезжавшие троллейбусы, спросил дядю: — Что, от дома пес отбился? — Какой там отбился!.. — вроде бы найдя желанного собеседника, оживился, неодобрительно воскликнул он. — Замучил он нас, каналья! Мы его из дому всячески гоним, а он к нам все пути находит! Уж кому его ни отдавал, куда только ни увозил!.. — За что же вы его гоните? — спросил я. — Как это «за что»?.. Не наш же он! — Мужчина поглядел вверх, на мелкие звезды, на мгновение задумался. — Его со двора попросили, а он опять в ворота лезет, никакой совести не знает. — Как его зовут? — Да дети Джеком звали… Понимаешь, парень, я его в прошлом году на три месяца за пятерку купил у одного прохожего. У меня за городом, видишь ли, сад есть. Фрукты и ягоды начали поспевать — охранять надо! Ну и купил я этого Джека за пять рублей и в саду на цепь посадил. Урожай собрали — стал я его осенью гнать из сада. А он не идет. Не идет, и все!.. «Ну и пусть, — думаю, — черт с ним: пускай за городом один живет. Пускай домик охраняет, а заодно и поголовье мышей истребляет. Что мне: с ним связываться, что ли!» Так он — ты понимаешь! — как только снежок выпал, прибежал к нам в город, нашел улицу и мой дом!.. Ты понял? — восхищенно засмеялся сизо-фиолетовый садовод. — Нет, ты можешь себе это представить? Вот умный, тварюга?.. Дети, конечно, обрадовались, что пришел он… Дети есть дети! Что с них спросишь? Им только дай! Ну-у!! Куда ты потащился?.. Не торопись — еще успеешь… Дети радуются, что пришел он: дом ни разу не видал, а нашел. Ну а на что он мне? Воров нынче не слыхать — не воруют. Стало быть, и сторожить дома нечего… Да хотя б он поменьше был, а то прокорми такого бугая. Ну и все-таки нашел я средство. Прогнал его. Не знаю, как он зиму жил-поживал. А весной заявляется. Но что мне весной в саду сторожить — сам ты скажи?!. Уж куда я его потом только не отвозил! Ну, Джек, пойдем! Отдохнул — и пойдем. Пора!.. — Куда вы его теперь ведете? — спросил я. — А-а… тут в одно место… Сам догадывайся! — Отдайте его мне! — А он убежит от тебя! Кхе!.. Спорим! А?.. Давай на пятерку поспорим, что убежит? — Сколько он у вас жил? — Да всего месяца четыре, четыре с половиной. — И так привык? — Привык… Полюбил меня за что-то, тварюга! — довольно засмеялся мужчина. — Ну на, бери! — Протянул он мне грубую, невероятно сухую веревку. — А ну-ка, пойдет или нет?.. Ин-те-ресно… Я взял этот «поводок» и пошел к троллейбусной остановке. Собака осторожно шла за мной. Она даже не оглянулась на хозяина. Но, когда я остановился, Джек вдруг резко выпрямился, высоко поднял голову, обернулся. В этот момент он был особенно красив, будто другим стал: застыв, не мигая, тревожно-внимательно глядел на розовато-сизого садовода. В его настороженном взгляде не было и не могло быть того последнего и решительного «прощай» — не было, потому что Джек был все-таки собакой и не мог понять поведения садовода в сизой фуражке (которого почему-то считал своим хозяином, а может быть, и другом). Своим печальным, непонимающим взглядом — собака ведь не может понять то, что способен понять человек! — Джек как бы спрашивал: «Почему ты стоишь с таким неопределенным видом? Ты подойдешь сейчас? Или собрался уходить, а уходя, позовешь меня с собой? Нет?.. И ты все обдумал и это твое последнее решение?..» Всеми этими молчаливыми собачьими вопросами Джек как бы говорил: «Я уверен — сейчас, вот сейчас ты меня позовешь… Я все еще надеюсь. Ты извини, но я буду надеяться всегда». Я пошел, собака осторожно последовала за мной, Она шла так, как будто стеснялась «поводка» — этой толстой, сухой и негнущейся веревки, на которой я ее вел. Смеясь, мужчина весело крикнул мне вслед: — Обязательно купи ему намордник! А то штраф потребуют! Да, за это время, пока я разговаривал с этим сизо-фиолетовым дядей, Лариса могла выйти из троллейбуса и уйти домой. Я с Джеком быстро пошел к ее дому. Оказалось, Лариса все еще не возвращалась. Зажглись слепящие уличные фонари. Пришлось снова надеть светофильтры. Я негодовал на себя за то, что так легкомысленно послал ее к Ниготкову. И быстро шел по бесконечному тротуару навстречу проносившимся автобусам, автомашинам, вглядываясь в окна троллейбусов, надеясь увидеть дорогой мне цвет. Зато Джек явно повеселел. Он то и дело поглядывал на меня, скулил и вздергивал головой, но на веревку уже не обижался. То ли эта огромная забитая собака легко сходилась с людьми, то ли во мне увидела надежного человека и доброго хозяина, а может, и друга, не знаю. Во всяком случае, со мной псу было хорошо. Уж это было видно. — Ну что, Джек, голоден? Подожди, скоро я тебя накормлю… В промелькнувшем троллейбусе я вдруг увидел девушку, вся фигура которой пламенела золотисто-лимонным светом! Я с собакой бегом бросился обратно, следом за троллейбусом. Поводок был совсем никудышный, и я боялся, что расшалившийся пес сорвется да еще кого-нибудь укусит. Конечно, если б в тот момент меня увидел кто-нибудь из знакомых, то, наверное, подумал бы, что я вовсе рехнулся. В самом деле, большого роста двадцатилетний парень в темных очках, с огромной вислоухой собакой на веревке мимо прохожих несется по тротуару!.. Когда я подбежал к остановке, почти все пассажиры из троллейбуса вышли, вышла и она… Но это была не Лариса. Это была девушка, чем-то напоминавшая Ларису. Она не была на нее похожа, но мне казалось, что это ее сестра. Девушка была не одна. Она уходила с высоким желто-зеленым молодым человеком. Придурковатый Джек совсем расшалился, мешал и отвлекал меня, но приятно было за собаку: пусть наконец-то почувствует себя уверенно, пусть порадуется… Ларисы не было. Я снова сбегал к ее дому, нигде ее там, конечно, не увидел и вернулся на остановку. Я был подавлен и расстроен. Как вдруг из двери уже стоявшего передо мной троллейбуса, улыбаясь мне, приветственно подняв руку — как бы извиняясь за свое опоздание, — золотисто-лимонным пламенем вылетела Лариса! — Ты с ума сошла! — хватая ее за руку, закричал я. — Ой!.. — испугалась она Джека. — Почему ты с собакой? — Так… Это наша собака. Почему ты так долго не возвращалась?! Ты представляешь, что ты делаешь?.. — Прости, Костя! — улыбалась и смеялась она. — Ну прости. — Я тут уж не знал, что подумать. — Я устроила ему скандал! Этому Демиду Велимировичу. Он начал мне такую чепуху доказывать… Воспитатель! — Какую еще чепуху? — А!.. Начал стыдить меня, отчитывать и учить… Что я вроде бы неприлично веду себя и ни к чему эта дружба с такими, как ты. Представляешь? — Ты видела у него там цветы, эти розы? — Нет! Их нигде там нет. Ни-где! Уж я-то порезвилась, побегала по всему дому и на всех подоконниках пыль вытерла. А он следом шлялся, болтологию свою разводил про скромность. — А в портфеле? — В портфеле были лишь какие-то бумажки да хлебные крошки. — А розы? — Вот я нашла один лепесток. Из-под часового браслета Лариса вытащила свой белоснежный носовой платочек и, развернув его, протянула мне погибший лепесток розы. — Следовательно, — заключил я, — розы уже при деле… Ну-ну, Джек!.. Ты расшалился, как щенок. — Смотри, как радуется! — удивлялась Лариса. — Лапы передние вытягивает — смотри! — кладет на них голову и поворачивает!.. Не лезь ко мне, Джек, все платье порвешь!.. Смотри: и успевает идти — все успевает! — Вот я его накормлю сегодня дома, — сказал я, — да еще бутылку молока дам. Пусть пьет. — Что, прямо из бутылки? — засмеялась Лариса. — Конечно! У него вон какие когти на лапах, как пальцы… Значит, пустой номер: розы при деле. Из всего следует: на пути к своему дому он эти розы преподнес какой-то женщине. Даме сердца! И все осталось «sub rosa» под розой — все в тайне. И все-таки я по-прежнему буду следовать гениальному дедуктивному методу Блеза Паскаля: принципы подтверждать фактами, а не из фактов выводить принципы!.. — Ты что, Костя, — удивленно спросила Лариса, — уже в университете учишься? — Нет, я же тебе говорил, что скоро буду… — чуть-чуть перед Ларисой снова расхвастался я. — Итак, розы, а с ними и тайна не посетили дом Диомида Ниготкова. Все, с розами кончено! — Как это не посетили? — удивилась Лариса. — Этот же лепесточек лежал на столе в прихожей!.. Там и два-три листочка лежало. Эх ты, Шерлок Холмс!.. — Вот как?! Следовательно, розы были в его доме? Лежали на столе в прихожей? — На столе и банка с водой стояла, а в ней листья плавали. По листьям видно: розы стояли в банке. — Куда же он успел розы сплавить? — недоумевал я. — В этой тайне вся разгадка! Ничего не поделаешь: гениальный метод Паскаля нуждается в новых фактах. Но где же розы? — Конечна кому-то подарил. Костя, по-моему, он догадался, зачем я приходила. Просил прийти и вымыть те окна, которые выходят на улицу. Представляешь? — Никогда, Лариса!.. — решительно прошептал я. — Не смей приближаться к его дому. Разговаривая, мы дошли до Ларисиного дома. Джека я привязал в сторонке к дереву, а сами мы с Ларисой некоторое время посидели на скамейке напротив ее подъезда. Домой я отправился в половине первого ночи. Я пошел кратчайшей дорогой — через туннель под железнодорожными путями. Поводок, эту толстую дурацкую веревку, я с Джека снял и забросил. Собака уверенно и неотступно следовала за мной. Идти с Джеком по пустым улицам мне было совсем не страшно. Уже подходя к самому туннелю, я в его светлевшем, едва различимом противоположном прямоугольнике увидел яркую розовато-фиолетовую фигуру. Этого и следовало ждать! Не останавливаясь, я смело продолжал свой путь. Для меня было совершенно очевидно, что идти обратно нельзя. Я оглянулся, да, действительно: метрах в семидесяти за мной следовали две яркие фигуры — одна сиреневая, а другая сизовато-терракотовая. Я прошел через весь туннель и остановился в тени высокой железнодорожной насыпи. Трое сразу же подошли и остановились в пяти-семи метрах от меня — один спереди, двое других сзади, в тени. Слева с пепельно-зеленоватой насыпи, поросшей высокой редкой травой, торопливо спускался, почти сбегал четвертый тип — какого-то непостижимого оранжево-фиолетового цвета. Уж мне-то было известно, что такого цвета быть не может, но отделаться от ощущения, что я вижу оранжево-фиолетовый цвет, я не мог. Может быть, то был цвет сепии, как тот красновато-коричневый цвет старинных фотографий, но сепия слишком уж насыщенная и очень рябая. Песочно-бежевый Джек стоял метрах в трех, глядел то на меня, то на приближавшихся — и ничего не понимал. Он и меня-то увидел несколько часов назад, а тут еще новые лица. Он не понимал, почему я остановился, что вообще происходит, не знал, как ему быть. Тот, которого я увидел первым, фиолетовый, сказал: — Парень, собака, наверно, злая? Не покусает она нас, а? — Может и покусать, — четко, уверенно сказал я. — Это зависит от вас. — От нас, хулиган, ничего не зависит. Все зависит от тебя. — Дай прикурить, — с другой стороны сказал мне сизовато-терракотовый. — Спички есть? — Спичек у меня нет, — еще не решив, что предпринять, как можно хладнокровней ответил я. — Не ври, не ври!.. — ласковым голосом остановил он меня, как бы нехотя приближаясь ко мне. — Покуриваешь ведь… Они все трое негромко, невесело засмеялись. И смех ил был такой же, как у тех в лесу: трусливый и вместе с тем издевательски жесткий, смех равнодушный и блудливый. — А ну-ка, посмотрим, какой ты куришь табачок. Где у тебя кармашки?.. Ну-ка, ну-ка… И чего-то темные очки ночью носишь… Он полез к моим карманам. Не прошло и минуты с тех пор, как я их увидел. Нет, они не медлили. Могло только показаться, что они совсем не торопились. Из туннеля вынырнула ничем не примечательная «Волга». Машина резко бесшумно тормознула. — Зосимыч! — негромко крикнул сбежавший с насыпи оранжево-фиолетовый. — За тобой легковая тянется. Прогони подальше… Из туннеля вынырнул «Москвич». Не знаю, почему не крикнул я сидевшим в нем людям. Или не сообразил, или постеснялся показать себя трусом? Что было дальше, я не совсем четко помню. Они меня крепко держали, быстро подталкивали, едва ли не волокли к своей машине. И непрестанно, хитроумно били, так что я не падал, но по временам у меня захватывало дух и в глазах темнело. Как вдруг около самой машины они меня оставили, а сами куда-то бросились. Из туннеля ослепительно сверкнули две фары. Наверное, этот грузовик под легкий уклон катился с выключенным двигателем. До меня тут же донеслись чьи-то веселые, озорные слова: — Ребята, наших бьют! Раздался хохот. Кто-то забарабанил по кабине грузовика. Три моих преследователя мигом вскочили в автомашину, и через несколько секунд их след простыл. Четвертый, яркий оранжево-фиолетовый тип, тот, который был в стороне, на четвереньках стал подниматься обратно по насыпи… Ко мне мигом подбежали человек десять незнакомых мне молодых людей. Кто-то из них помог мне. Я поднялся. Начинал накрапывать едва заметный дождик. Я навстречу прохладным капелькам поднимал горячее, побитое лицо. — Кто они такие? — спросил меня самый оживленный и, наверное, самый смелый из них парень. Он, как мне показалось, несмотря ни на что, никогда не унывал и поэтому-то был красно-оранжевого цвета, скорее огненно-цветного. — Не знаю… — сказал я. — А вы кто такие? Вы откуда?.. — Мы строители, — сказала синевато-зеленая девушка, поправив косынку. — Домой едем. Со второй смены. Стройка на краю города… — А-а… далеко… — протянул я. Почти все эти ребята были всевозможных зеленых, синеватых и оранжевых оттенков. — За что они тебя так? — спросил меня огненноцветный парень. — Не знаю. А может, и знаю… Не нравлюсь я им. — А ты что это все в небо глядишь? — Так. Дождик… — Ребята, — сказала синевато-бирюзовая девушка, — его надо до больницы довезти. Мало ли что. — Садись, парень, довезем! — сказал невысокий смарагдовый юноша. — Вот ребята из погони вернутся и поедем. — Нет, — сказал я, — пойду домой. В больнице нечего мне делать. Сам дойду. Мои преследователи уж дома заперлись, спать легли. Минут через десять, громко разговаривая, к нам подошли двое, а потом еще двое из числа этих же ребят. — Ну что, Роман? — спросил огненноцветный одного из подошедших. — Жаль, — сказал здоровенный Роман, — ну и жаль — не догнали. Хотел бы я его схватить за шиворот. Это они его так отделали? Ну и ничего!.. Завтра, парень, будешь цветной, как картинка. А мы за тем персонажем около километра бежали. И не догнали!.. — Ну и зря я с вами побежал! — разобиженно сказал невысокий, толстощекий, изумрудный крепыш в ситцевой кепке с длинным целлулоидным козырьком. — Это почему зря? — серьезно спросил его худой и длинный, зеленый, как плющ, парень. — А потому что! — громко сказал толстощекий крепыш. — Оказалось, это собака была! За собакой, братцы, мы километра два гнались. Раздался такой хохот, какого я, кажется, никогда еще не слыхал. Я засмеялся вместе с ними, хотя мое лицо горело от побоев. — Вы поедете или пешком пойдете?!. - злился высунувшийся из-за приоткрытой дверцы зелено-хризолитовый шофер с аккуратненькими усиками. Громко разговаривая, бурно обсуждая все случившееся, все в один миг, и я в их числе, взобрались в кузов. Протягивая сверху руки, говоря что-то веселое в привычное, парни помогли взобраться визгливым, смеющимся девушкам. Мы сидели на дощатых лавках, прибитых к прямоугольной раме. Я почему-то оказался в средине, смотрел и прислушивался к этому деятельному и бурному, веселому народу. По просьбе ребят шофер сделал крюк и довез меня чуть ли не до самого дома. ПРИЗНАНИЕ ЭГОИСТА На следующий день я с утра занялся всевозможными примочками, чтоб хоть немного устранить с лица, говоря языком моей профессии, хроматическую контрастность, а попросту — синяки. Потом я пошел в ближайший автомат, чтобы позвонить Ларисе. Я уже набрал на диске номер, как вдруг какой-то бурый, со слабым сливяным оттенком, сорокалетний коротыш открыл дверь и попросил меня потесниться. — Парень, надо поговорить. Недолго… Он сунул левую руку в карман. Упершись в автомат спиной, я руками и одной ногой толкнул малыша с такой силой, что дверь будки распахнулась, ударилась и из нее со звоном полетели стекла. Трубка вырвалась из рук, ударилась и разбила боковое стекло. Незнакомец исчез молниеносно. Мне все эти дьявольские штуки уже изрядно надоели. Я часов в одиннадцать пошел в милицию и обо всем рассказал. Там решили «фиолетовыми ребятами» заняться. Мне обещали помочь. Попросили в ближайшие дни допоздна нигде не задерживаться и никуда не уезжать… Я был зол на вчерашних своих обидчиков. И за себя и за Джека. Куда он исчез? После обеда я отправился в универмаг, в хозяйственный отдел. Надо было купить электроплитку, так как газовую магистраль со дня на день должны были отключить на продолжительный ремонт. Эх, если б появился хоть один фиолетовый! Уж я схватил бы его за шиворот — и будь что будет! Я купил электроплитку и вышел из универмага. Теперь мне предстояло уплатить за пользование электричеством. Я шел по солнечной летней улице и был очень внимателен. Вокруг были люди зеленоватых гамм. И только некоторые имели оттенки бирюзового, красноватых и золотисто-оранжевых цветов — такие, какие по большей части имели дети. Вот прошла со странной улыбкой на счастливом лице золотисто-персиковая девушка. Она счастливо, взаимно кого-то любит. Это я знаю точно… И такие золотисто-оранжевые, золотисто-лимонные и подобные им цвета встречались мне нередко. Вот по той стороне улицы с рулоном в руке быстро шагает ярко-смарагдовый, волевой энтузиаст. Скорее всего это изобретатель. И бирюзовый тембр в смарагдовом тоне его тела свидетельствует о том, что поиск совсем недавно удачно завершен… Навстречу возбужденному эрудиту плавно плывет толстая фисташковая женщина. Она кому-то сострадает, одобряет чей-то поступок. Она… А вот с той стороны улицы, наискось от цветочного магазина, мчится канареечно-желтый толстоватый себялюбец. Он в сверхмодных одеждах. В руках у него букет синевато-зеленых цветов. Себялюбец пересекает улицу. Странное совпадение. Такая случайность! Навстречу канареечному, порывистому себялюбцу на средину улицы выбегает длинноногий и боевитый соломенно-желтый эгоист. Я засмеялся, стоя на бордюре. Они готовы были столкнуться. Все бибикало, неслось и теснилось к тротуару… Я перестаю улыбаться. Челюсть моя отвисла, потому что уже предчувствую, предвижу печальный финал. В последнее мгновение себялюбец сделал что-то вроде пируэта, увернулся… Эгоиста же мотороллер сбил. Он лежал в трех метрах от эпицентра, вгорячах пытался подняться. Я бросился к нему, едва ли не на спине дотащил его до края тротуара, помог лечь. — Как вы себя чувствуете? — склонившись над ним, спросил я. Прикрыв глаза, как бы сосредоточиваясь на глубокой мысли, он вдруг возмутился: — Неужели он не мог меня объехать? — Успокойтесь, вам вредно волноваться, — легонько похлопал я его по плечу и под голову, на которой неопрятно рассыпались длинные хилые волосы, положил свой, кроме плитки ничего не содержавший, портфель. Я попытался расстегнуть ему пояс, но он отшвырнул мою руку. Хотел расстегнуть тугой ворот его рубашки, он возмутился: — Не прикасайтесь к горлу! — Врача, «скорую» вызвали? — спросил я окруживших нас людей. — Да, трое побежали звонить, — успокоили меня. — А то он уже катастрофически меняет цвет… — неосторожно заметил я. — Цвет?.. Значит, это конец!.. — широко открыв глаза, проговорил несчастный и ужаснулся: — Опять он!.. Константин, я боюсь вас! Пощадите же!! — Вы меня знаете? — удивился я. — И знаю, что эту уличную катастрофу устроили вы! — Да вы с ума спятили! При чем здесь я? Я стоял на бордюре. — Многие стояли на бордюре… Стояли, да не так, как ты, и не для того!.. — обидчиво прошептал он, становясь сизо-буланым… — Мы все знаем, Константин. — Он помолчал. — Но я до конца хочу быть правдивым. Все скажу!.. И тогда, ночью в лесу, несмотря на кромешную тьму, вы все видели. Я знаю. Мы все о вас знаем. Но за что вы меня там так ударили? — Так это были вы? — поразился я. — Тот, буро-фиолетовый, гонявшийся за мной бизон? Эгоист страдальчески сморщился. — Второй раз, — прошептал он, — вы склоняетесь надо мной. А в третий?.. Над моим телом? Его лицо передернулось. — Следовательно, — уточнил я, — там был не Ниготков? — Нет. Был я, Игорь Словесный. Игорь Тимофеевич… И другие. Константин, заклинаю вас! — не губите меня. Пощадите!.. — Между Ниготковым и вами, Игорь Тимофеевич, есть что-то общее. Почему ночью в лесу я вас принял за Ниготкова? Почему вы с ним схожи? — Мы двоюродные братья. Наши матери родные сестры. — Вы двоюродный брат Ниготкова? — поразился я. — Сожалею об этом! — искренне воскликнул он. — Я с ним хочу порвать. Навсегда! Я решил… Словесный закрыл глаза, сжал губы. Я обратил внимание, что он еще быстрей начал утрачивать соломенно-желтый цвет, когда сказал, что боится меня. Он становился все более и более пепельно-серым и уже почти сливался с асфальтом. Так вот почему он был соломенно-желтым, а не фиолетовым: он решил с «ними» порвать! — Скажите же о Ниготкове самое главное! — попросил я. — Говорите! Не трусьте! — Не могу… — с трудом разжал он губы. — Язык не поворачивается. Я с ними порвал — и довольно этого… Конечно, я не должен был разговаривать с пострадавшим. Но он сам затеял разговор, да к тому же было совершенно очевидно, что не настолько он пострадал, чтоб с ним нельзя было разговаривать (как потом оказалось, у него треснула коленная чашечка на правой ноге). Но главное — эти его признания!.. — К чему эта половинчатость! — сказал я ему. — Раз вы решились, то будьте последовательны до конца. Обратного пути у вас уже нет! В нем появился настороживший меня сливяно-сизый оттенок. — Ну хорошо, Константин… — внутренне с чем-то согласившись, прошептал он и тут же тоном, заключающим в себе все значения жизни и смерти, тихо воскликнул: — Ты антихрист. Вот ты кто! Я знаю. Мы знаем… Вот как ты появился… — Ахинея это, товарищ Словесный! Несусветная чепуха. Лучше сразу говорите о Ниготкове. Кто он, что? — Только ради собственного спасения… — не открывая глаз, в странном волнении проговорил он и замолчал. — Не хотите говорить — ну и не говорите! Вам же хуже будет, — грубовато встряхнул я его за плечо. — Да, да!.. Они сегодня… — медленным и основательным движением ладони стерев со лба липкий пот, забормотал Игорь Тимофеевич. — Они сегодня совершат… Он поедет за медом. На пасеку… Любит он сладкий мед!.. И он с ними… Нет, нет!! — вдруг прошептал он и в знак отрицания замотал головой и вскинул над собой руки. — Нет! Что это я говорю?.. Нечего мне сказать… Ну что вам всем от меня надо?!. — Вы посмотрите — вот прилип! — удивленно, с возмущением сказала надо мной какая-то женщина. — Человека сбило, а он привязался с разговорами!.. Осуждающе заговорили и другие присутствующие. Неожиданно голова Словесного повернулась набок. Казалось, он потерял сознание. Лежал с открытыми глазами и молчал. Да, он хотел сказать еще что-то, но так и не решился. Будучи по натуре двойственным, Игорь Словесный, очевидно, часто так поступал в критических ситуациях. Получалось, что он как бы что-то и сказал мне, тем самым вроде бы сняв с себя половину вины, и в то же время как бы ничего определенного мне не сообщил и тем самым снимал с себя ответственность за мои выводы. После короткого молчания я спросил Словесного: — Скажите, где эта пасека? Игорь Тимофеевич!.. Он лежал теперь с закрытыми глазами, с плотно сжатыми губами и молчал. В его пепельно-сизом цвете появились песочные тона. По-моему, Словесный слышал меня. Надо мной раздался отчетливый голос: — Извините! Я поднял голову. К нам наклонился высокий молодой милиционер. — Вы медик, врач? — спросил он меня. — Нет… — А, тоже пострадавший… Прошу встать, если можете. Граждане, прошу всех отойти!.. — «Скорая помощь»! — громко сказал кто-то. Я отошел в сторону. Вдоль улицы, в который раз уж, порывом, сметая бумажки, подул ветер. В небе клубились предгрозовые тучи. Дождь мог пойти с минуты на минуту. Еще недавно я мучился в догадках: какое преступление эти фиолетовые совершили — какое-нибудь бандитское нападение, изготовление поддельных денег, грабеж, мошенничество??. Теперь же, после слов Словесного, все как будто прояснилось для меня: с какой-то пасеки может быть совершено крупное хищение меда. Мед, мед… Все-таки была в этом «меде» какая-то фальшь!.. Обо всем, что мне стало известно, мне надо было просто-напросто сообщить в милицию. Но я не очень-то торопился. По правде сказать, мне очень хотелось самому схватить Ниготкова за руку. Короче говоря, с этого часа из-за ложных представлений и своей самонадеянности я начал совершать ошибки. Я из автомата позвонил Ларисе. Она была дома. Мы договорились с ней встретиться в четыре часа у кинотеатра «Аленка». Позвонил на фабрику Вадиму Мильчину, чтоб и он принял участие в поимке Ниготкова. Но была ведь суббота! Я помчался к Вадиму домой. Дома его не было. Я оставил Вадиму записку и погнал к кинотеатру «Аленка». Я ждал Ларису на скамейке. Напротив меня останавливались и катили дальше трамваи. Вдруг на остановке среди ровной и спокойной цветовой гаммы пассажиров появилось яркое пятно. С передней площадки прицепного вагона среди прочих пассажиров сошел мужчина в широченном чесучовом костюме, в соломенной шляпе. Он был фиолетового цвета! Я быстро подошел к нему и резко спросил: — Извините, ваша совесть чиста? — Нет, — ничуть не удивившись вопросу, коротко сказал он, придерживая от порывов ветра свою шляпу. — Нечиста. Это точно. — Почему? Можете сказать? — Вот как!.. — Попытался он сдвинуть на затылок свою соломенную шляпу. — Первый раз в жизни — и попался. Извините, товарищ контролер! Вот первый раз надел новый костюм — и оказался без копейки. Забыл взять деньги и, пока по карманам искал, «зайцем» две остановки и проехал. Вот и решил до третьей, хоть и тяжеловато, пешком дойти. А как вы догадались? — По выражению лица… — Извините, а где это вас так… побили? И как так можно: по лицу?.. — с болью в голосе проговорил он. — На службе… В бункер упал, — промямлил я. — Надо бы поосторожней, — сморщился он. — Так нельзя!.. Я вернулся к скамейке и сел. Мне было стыдно, как-то очень неприятно. Вот тебе и контролер. Ветер все усиливался. Дул порывами. Серые тучи разлетались. Солнце то пряталось, то выходило из-за туч, ярко все освещая. Сияя золотисто-лимонным пламенем, пришла подгоняемая ветром Лариса. — Здравствуй, опечаленный адмирал! — с веселыми искорками в голосе, насмешливо проговорила она. — Скажи, будет ли буря? — Привет, — печально ответил я. — Буря будет обязательно. Она села рядом со мной. — Ну что загоревал? Корабли разметало по морю? А?.. Наверно, только что читала книгу. Она постоянно играла какую-нибудь роль — или тех героинь, о которых только что вычитала в книжке, или копировала знакомых женщин. — Ну наплакался? Я выпрямился, откинулся к спинке скамейки. — Ой, ужас! Побит?.. Синяки… И какие это дети отколошматили тебя?.. — Дети?.. — вдруг вспылил я и, не задумываясь, сказал: — Лариса, твой дядя Ниготков, очевидно, вор! — Очевидно?.. — сердито спросила она. — А для нас это не очевидно! И с чего ты это взял? Я запрещаю тебе так говорить о нем! — Ниготков ворует мед! Лариса, а вашей семье Демид Велимирович мед приносил? — Да, приносил! И я его ела. Ворованное такое сладкое! — съязвила она. — Когда приносил? — В прошлом году! Все? — Мед был ворованный… — Какой ужас… Значит, мы опозорены? Ах, Костя, что мы должны сделать? Я сейчас же пойду и все расскажу маме. — Сколько он вам меду привозил? — Две банки. Но ведь мы же не знали, что он его украл! — Банки большие были? — Да, — кивнула она. — Трехлитровые. — Ну, это ерунда!.. — Правда, Костя? — улыбнулась она. — Конечно. Вот сегодня они хотят похитить с пасеки побольше… — Сколько? — Черт знает… Может, несколько тонн. — Какой кошмар! И это Демид Велимирович!.. А нам сказал, что мед от бабки Анисьи, от его матери. — А где она живет? — спросил я. — В деревне Подлунной. Это километрах в трех-четырех от станции Остинки… — Остинка?!.. А, знакомая станция! — почти что злорадно воскликнул я. — Все складывается как нельзя лучше. Вот оно что, оказывается!.. Вот оно что!! — Там и пасека есть, — продолжала Лариса. — Подлунная на этом берегу, а пасека на другом… Я достал сигареты, закурил. — Ты бы лучше не курил! — после молчания сказала Лариса. — Почему? — Ну потому что не умеешь. — Ты знаешь, — сказал я, — хочу я Ниготкова сам за руки схватить. А то все думают — я к нему придираюсь… Это ведь его друзья так меня разукрасили. — Ах, вот оно что! — она кулачком стукнула себя по колену. — Ну Ниготков!.. — Лариса, поедем в эту самую Подлунную. Сейчас же, — решительно сказал я, поднимаясь со скамьи. — Зачем это?.. Да и поздно ведь, Костя. — Ерунда! До Остинки на электричке — полчаса. Поезжай сейчас же домой. Возьми какую-нибудь пустую банку с авоськой. Поедем в гости к бабушке Анисье. Вроде бы за медом. Может быть, вначале ты одна к ней зайдешь. Там увидим… Посмотрим, что там делается. Мы договорились с Ларисой встретиться в скверике у кинотеатра «Аленка». Я посадил ее на трамвай, а сам пошел в гастроном. Купил сыру и конфет. Из магазина направился к кинотеатру. Постояв перед афишами, вошел в вестибюль. Так, из пустого любопытства. И вдруг у меня за спиной кто-то радостно проворковал: — О-о, Костюшка! Сколько лет, сколько зим… — Ниготков?! — рефлекторно отпрянув, воскликнул я. — Здоров, Костя! — с каким-то обыденным видом, по-братски протянул он мне свою темную, грязно-сиреневую руку и со взмокшего лба, более светлого, чем сливяно-фиолетовые щеки, сдвинул шляпу на затылок. — Че, в кино, что ли?.. Фильм интересный, не знаешь? — Интересный, говорят, — уже спокойней сказал я. — Стоит посмотреть. — А я вот половину свою не дождусь. Два билета вот только что купил… — то разглядывая билеты, то вертя по сторонам головой, быстро говорил он. — А ее все нету. И ведь через двадцать минут начало. Недавно, Костя, женился я. Второй раз… — Он как бы пренебрежительно махнул на себя рукой, улыбнулся и смущенно опустил голову. — Такая вот се ля ви, дружок. А то ведь нам, холостякам, на цветах, подношениях и разориться ничего не стоит. А женщины ведь любят, когда им цветы дарят. Конца не видно! — довольно засмеялся он и вдруг странно так уставился на меня. — Поздравляю, Демид Велимирович, — сказал я, не веря ни одному его слову. — Спасибо, дружок! — А цветы ведь и после женитьбы и жене, говорят, дарить полагается, — заметил я. — Что ни говори, Костя, а жена не невеста! При жене какие там цветы… У тебя две копейки не будет? Хочу ей еще раз позвонить. Вышла она или нет… Я порылся в карманах, нашел и дал ему монету. — А у тебя, кстати, Константин, как здоровье-то? Не улучшилось зрение? — Улучшилось, Демид Велимирович. Спасибо. Лучше стал видеть. — Ну вот и хорошо. Это хорошо!.. Все, Костя, хорошо, что хорошо кончается. А цвет-то этот твой… все еще видишь или как? — Да, все еще вижу. Сам не рад. — На обследование так и не ездил, — неодобрительно мотнул он головой. — Ждешь чего-то… — На днях поеду. Пора уж. — Обязательно, Костя, надо ехать. А то ведь пурпуровый пигмент… В глазах на сетчатке такой есть… Может у тебя начаться разрушение этого пурпура. Обратно он не восстанавливается. А тогда все: по-человечески цвет ты уже никогда больше не увидишь. — А вы, оказывается, немало знаете? — восхищенно заметил я. — А как же! — в тон мне ответил он. — Тоже в свое время естествознанием интересовался! Да-а… — философически протянул он. — А ведь у тебя, Костя, по сути, не зрение нарушено. Это у тебя не с глазами. — А что же? — Мозг. Головной мозг! Высшие полушария, возможно. Вот ведь ты ни шиша не знаешь, а я бы мог тебе кой-что и объяснить… У тебя, Константин, разрушены клетки зрительной памяти. Понимаешь? Находятся они в затылочной части человеческого мозга. Поэтому ты неправильно все воспринимаешь. Подозреваешь людей, этим самым оскорбляешь их, наносишь им душевные травмы… И знаешь, как это еще называется, болезнь-то твоя? — Нет, не знаю. — «Душевная слепота Мунка» — вот как… Тут тебе и истерия, и умственная неполноценность… Лечиться не станешь — в психиатричку попадешь. А тогда, знаешь… — Спасибо, товарищ Ниготков. Действительно, как бы светлей теперь стало мне… Хорошо, что вы мне сказали, как эта болезнь называется. А то хожу и даже не знаю, что у меня эта самая «душевная слепота Мунка». Не зря вы тогда, у туннеля, сказали мне, что вы все-таки человек просветительских кровей да и когда-то врачевали. Правда, по ветеринарно-санитарной части вроде бы… — Эх! — с сожалением вздохнул он. — Побеседовать бы с тобой как следует!.. Парень ты вроде бы и неглупый, да только врача рядом нету. — Душевного лекаря? — насмешливо спросил я. — Не смейся: его самого! Слишком уж тебе все ясно. Это беда твоя. Подожди тут: я позвоню. Он направился к телефону-автомату, а я в это время купил в кассе два билета на тот же сеанс, что и Ниготков, и побежал к скверику. Лариса меня уже дожидалась. Рядом с ней на скамейке, завязанная в авоське, стояла стеклянная трехлитровая банка. — Дома никого нет, — вздохнула она. — Но я поеду с тобой. Оставила записку, что поехала с тобой, Костя… Что до заката вернусь. — Лариса! Кто тебя просил с этой запиской!.. Только сорвешь мне операцию… А сейчас пойдем в кино. — В кино?! Но ведь поздно будет! — Сейчас встретил этого люцифера, представь себе! — Что значит «люцифера»? Кого?.. — Люцифер — значит «носитель света». Ниготкова — вот кого! Просвещал меня. И знаешь, как называется аномалия моего зрения? «Душевная слепота Мунка», вот как! — Тогда и в Подлунную нечего ездить, — разочарованно проговорила Лариса, — раз Ниготков здесь… Мы заскочили в зал, когда уже гасили свет. Заняли места. Я внимательно огляделся: истинно ниготкового цвета ни у одного человека. Значит, Ниготков купил биты для отвода глаз… Обеспечивал алиби? Минут через десять в зале появился, потихоньку прошел и сел перед экраном кто-то сливяно-сизый. Караульщик?.. Мы незаметно покинули зал, вышли через фойе. На такси домчались до вокзала. Минут через пятнадцать четко, ритмично под нами стучали колеса электрички. Какая-то неопределенность, какие-то несоответствия смущали и тяготили меня: может быть, мед здесь и ни при чем? Казалось мне, что должно было произойти что-то очень важное. Тем более это неожиданное появление Ниготкова в детском кинотеатре… НИТЬ-ПАУТИНКА В Остинке ветер был тише. А может, просто к вечеру он везде стал стихать. Здесь было очень хорошо. Вокруг лес. Не жарко — тепло и легко. Последние белые облака в синем небе таяли, и казалось, что они плывут не к горизонту, а в синюю высь летнего вечера. Перед дорогой в Подлунную мы присели на скамеечке у вокзала. — Ну а на пасеку ты пойдешь? — спросила меня Лариса. — Конечно!.. Сначала посмотрим, что делается в Подлунной, у бабки Анисьи. — Знаешь, Костя, бандитов ты можешь ловить хоть всю ночь, но только с вооруженным милиционером. Ты же обещал мне! И вообще надо в милицию сообщить. — Да, — согласился я, — пора о них сообщить… Почему-то весь пыл с меня слетел. Мне уже совсем не хотелось на ночь глядя ехать на эту пасеку. Ну доберемся мы до нее… А там Ниготков бочки с медом катает, а его друзья, тоже ниготкового цвета, на левый грузовик воск плитами укладывают. Как же! Торопят друг друга, шепчутся, говорят: «Побыстрей надо, а то часа через два-три на пасеке со своей девчонкой Костя Дымкин появится. Уж тогда нам несдобровать…» Как же еще! Здание милиции находилось недалеко от вокзала. Оно мне памятно было с той передряги в остинском лесу. Мы вошли. За столом сидел лейтенант Горшин. Конечно, я узнал его. Позади, слева от него, стоял небольшой открытый сейф. Внимательно на нас глядя, Горшин укладывал в сейф какую-то папку. — Я вас слушаю, — сказал он. — Мне нужен милиционер, — сказал я, — желательно вооруженный. — Что случилось? Садитесь. — Пока ничего, — пожал я плечами. — Но может случиться. Мы с Ларисой сели на диван. — Вам известно, что должно что-то произойти? — Трудно сказать… Кажется, должно, — сдержанно проговорил я. — Что, где? Когда? — поднявшись, спросил Горшин. — По-моему, — сказал я, — на пасеке, недалеко от деревни Подлунной должна произойти кража. — Мой дядя, — уверенно сказала Лариса, — хочет украсть несколько тонн меда. Он уже однажды приносил нам ворованный мед. — Откуда вам это известно, что он хочет украсть? — Он сказал… — кивнула Лариса в мою сторону. — А вам откуда известно? — спросил меня Горшин. — Мне сказал эгоист. — Кто, кто? — Словесный Игорь Тимофеевич. Его сбили мотороллером… Он мне все и сказал. Он меня боится. — Стоп, стоп! — сказал Горшин. — Вы на меня вдруг обрушили столько загадочной информации, что и не сообразить сразу, что к чему. Почему он вас боится? — Потому что я в темноте вижу как днем. Вот они и боятся меня. А этот Словесный вообще перетрусил: спрашивает меня, что я есть такое. Назвал антихристом. — Та-ак!.. — расслабившись, откинувшись к спинке стула, проговорил Горшин. — А вы, девушка, тоже в темноте видите как днем? — Нет, Костя один такой. Больше таких людей на свете нет. Он один, — прошептала она. — А вы, товарищ лейтенант, напрасно медлите, — сказал я. — Да, это верно, молодой человек. Тогда давайте быстро и по порядку. — Горшин раскрыл учетный журнал: — Молодой человек, ваша фамилия, имя, отчество, год рождения? Откуда и куда едете? — спросил он. — Товарищ Горшин, неужели вы совсем не узнали меня? — спросил я лейтенанта. — В лесу-то не так давно эти ребята ниготкового цвета пытались нас с Мильчиным схватить… — А, художники? — воскликнул Горшин. — Ну, все ясно! А то гляжу и никак не могу вспомнить: лицо парня очень знакомо, но при каких обстоятельствах, не вспомню… Так в темных очках все время и ходите? Ну как у вас со зрением? — Все так же: по цвету насквозь вижу, — чуть хвастливо ответил я. — И вы, Константин, предполагаете, что крупное хищение меда должны совершить эти… Какого они цвета-то? — Ниготкового, такого сиренево-фиолетового. Но, конечно, не все и не всегда, — пояснил я. — Ниготков с сообщниками… Кстати, Игорь Словесный был тогда с ними в лесу, когда они пытались поймать меня и отвертеть мне голову. Горшин быстро, кратко записал суть нашего «сигнала» и снял трубку. — Алло! Катя? Двенадцатый… — Он помолчал. — Горшин беспокоит. Слушай, Руслан, я тебе так и не дам отдохнуть сегодня!.. — Он засмеялся. — Буквально сейчас получил сигнал. Вот тут у меня двое молодых людей сидят. Один из них Дымкин, Костя. Помнишь, художники?.. Да, да! Есть предположение, что готовится крупное хищение меда с пасеки… Да, с пасеки! Но, по-моему, тут дело не медом пахнет. Так что давай-ка, Руслан, пока что к Сташкову наведайся. Надо срочно прозондировать, как там у него на пасеке… Темкин? С минуты на минуту с задания вернется. Да, да! А я пока предприму все, что необходимо… И Темкин подключится. Приходи! Не проговорили мы и десяти минут, как вошел смарагдовый, почти что изумрудный старшина — огромный сухопарый парень. Горшин представил нас друг другу и коротко рассказал старшине Руслану Кукушицкому обстоятельства дела. Скоро за окном затарахтел подкативший мотоцикл. — А, вот и Темкин! Прекрасно! — сказал Горшин. — Костя Дымкин, вы пока что останетесь здесь, в Остинке. Вроде бы связным, поскольку вам, кажется, известны кое-какие подробности. Ты, Кукушицкий, на пасеку! — А мне, товарищ лейтенант, — сказал я, — больше ничего и неизвестно. Не больше, чем теперь вам. — А этого ни мы, ни вы не знаете: кому больше, кому меньше. Тут это и выяснится. — Нет, — возразил я, — лучше мне быть в Подлунной, на берегу реки. Пасека там рядом, и эти типы едва ли Подлунную минуют. — Хорошо, — кивнул Горшин. — Но самому не мудрить. В Подлунной тебе любой поможет. Если что, звони. Там может появиться какой-нибудь незнакомец, конечно. Как, по цвету можешь что-нибудь определить? — Конечно, могу. Главное запросто определяю. — Подожди, тебя подвезут туда. Старшина Кукушицкий, задание ясно? — Так точно! Почти все ясно, а в остальном разберемся. — Дорогой все объяснишь Темкину. Давайте мигом в Подлипки, через мост — к пасеке! Мы с Ларисой вышли на улицу, а Горшин еще что-то говорил Кукушицкому и Темкину. Мы с Ларисой медленно пошли по улице. Совсем неожиданно оказались на краю этого небольшого городка. Какая-то женщина объяснила мне, что от Остинки до Подлунной всего километра четыре. «Молодые! — поощрительно воскликнула она. — Не успеете оглянуться, как там будете!..» Стоял теплый безоблачный вечер, и пройти четыре километра по летней лесостепной дороге, которая причудливо вилась среди холмов, было одно удовольствие… Небольшая деревенька Подлунная тянулась не вдоль высокого левого берега полноводной реки, а в основном вдоль правого берега поросшего оврага, по которому протекала худосочная речушка. Так что одним, расширенным, словно устье, концом деревенька упиралась в берег широкой реки. Мы с Ларисой остановились близ реки, неподалеку от дома бабки Анисьи, матери Демида Ниготкова. Я сел на скамейку у чьих-то ворот, а Лариса с банкой пошла к интересовавшему нас дому. Я видел, как она подошла к калитке… Да, это в том дворе все время лаяла собака… Когда Лариса подошла, собака залаяла еще сильней и тут же лаять перестала. «Узнала Ларису», — подумал я. Но Лариса почему-то все стояла у калитки, потом вернулась ко мне. — Дома у них никого нет, — сказала она. — Все закрыто, даже ставни… И какая-то собака на цепи, на твоего Джека похожая… У них маленькая была… — На Джека?.. Мы быстро пошли к дому бабки Анисьи. Я заглянул во двор. На цепи сидела собака, поразительно похожая на того Джека… — Джек! — негромко выкрикнул я. Собака радостно заметалась, залаяла, заскулила. Я вбежал во двор, Лариса — за мной. — Смотри! — удивилась она. — Яму какую он лапами вырыл!.. — Ну и люди! — возмутился я. — До отвала накормили его с утра, а пить не поставили. Вот он и роет землю, воду ищет. Я снял с собаки ошейник, и мы побежали к реке. Джек долго с жадностью лакал из реки воду. Мы с Ларисой, свесив ноги, сидели на высоком зеленом берегу. Я недоумевал: как оказался здесь Джек?.. Что могло означать его появление?.. Ну вообще чудеса! Вокруг было пустынно, тепло и тихо. Солнце клонилось к закату. Перед нами текла широкая река. На противоположном берегу далеко во все стороны, с прогалами, раскинулся смешанный лес. Неподалеку внизу купались трое мальчишек. У того, который, путаясь в рубашке, одевался, я спросил: — Эй, мальчик! Ты не знаешь, откуда у бабки Анисьи эта собака взялась? — Откуда?.. — Он просунул в ворот рубашки голову. — А сегодня рано утром прибежала. Следом за хозяином. — За каким хозяином? — Ну к бабке Анисье вчера гость приехал. А собака всю ночь бежала и нашла его… Неужели бабкин гость — это тот сизый дядя, который тогда вечером куда-то вел Джека, чтоб избавиться от него? Вот уж действительно отчего-то привязалась собака к человеку и не отстает теперь. — Вы нас перевезете? — спросил я. — Ну давайте побыстрей! — скомандовал мальчишка. — Не мешкайте. Вон к лодке идите… — А обратно потом перевезете? — спросила Лариса. — Если не ночью, — пошутил мальчишка, — ночью сами переплывайте. — Ну минут через сорок или час, — сказал я. — Ладно… Скоро мы вместе с Джеком были на правом берегу. Джек как сумасшедший носился вокруг нас, гонялся за огненноцветными бабочками, вынюхивал что-то в траве. Мы вошли в лес. Старая, поросшая низкой и очень густой травой дорога мало-помалу поднималась вверх. Освещенные вечерним солнцем хризолитовые вершины деревьев были неподвижны. Ультрамариновые стволы и голубые и синие сучья, казалось, застыли в неподвижном вечернем зное. Лес вокруг был невысокий и негустой. Составляли его в основном лиственные деревья. Но кое-где среди полян высились и огромные одиночные сосны и ели. Чем дальше от реки мы уходили, тем больше вокруг сновало вермильонового цвета пчел. Везде, и близко и далеко, метались ярко-зеленые и огненноцветные бабочки. Когда близко залаяли собаки, я понял: мы вплотную подошли к пасеке. Джек насторожился. Лариса требовала вернуться. Было уже довольно поздно, а забрались мы от дома далеко. Вышли на какую-то тропинку. Джек побежал по тропинке, беспокойно, радостно вынюхивая что-то. Он вилял хвостом и беспрерывно оглядывался. Расстояние между собакой и нами все увеличивалось. Тропа разделилась, Джек уверенно пошел влево. И вот широкий ручей в низине. Разулись, перешли на другой берег. Мы прошли по низине, а потом стали круто подниматься вверх. Миновали край обширной поляны. Немного свернули, пошли в сторону пасеки. Долго шли по краю другой, обширной и плоской поляны, находившейся на гребне едва заметной возвышенности. Эта поляна была как бы вторым крылом огромной бабочки, а первым крылом была та, которую мы только что миновали… Я в нужный момент посмотрел в сторону, может быть, искал взглядом Джека… Да, я мог пройти мимо. Сбоку едва ли мог я это увидеть. — Смотри! — как будто меня могли услышать, шепнул я Ларисе. — Смотри, какая дорога!.. — Дорога?? — она крепко схватила меня за руку — наверное, потому что вид у меня был не совсем обычный. Я тут же сообразил, что Лариса не может ее видеть. В первое мгновение мне показалось, что через всю поляну протянулась узкая, везде одинаковой ширины, полоса светлого, сизоватого дыма. — Ну не дорога… — проговорил я, погружаясь в раздумье. — Такая… седовато-серая тропа. Пепельно-белесая полоса, почти бесцветная… — Может быть, — предложила Лариса, — здесь выпала роса? Я сделал несколько шагов, нагнулся и поводил по траве ладонью — нет, стебли были теплыми и сухими. Словно подернутая не то туманом, не то густой росой, странная тропа, слегка искривляясь, пересекала поляну от края и до края — от нас и до трех огромных сосен на другой стороне. — Ну что ты видишь, Костя? — тормошила меня за руку Лариса. — Куда ты уставился?! Это хуже всего — я ничего там не вижу!.. — Такой стала трава, по которой он ходит. Возможно, он не один тут прошел. Да и все они не один раз проходили… Надо пойти по тропе, и тогда мы узнаем, почему она такого цвета. И все узнаем! — Я не хо-чу! — категорически заявила Лариса. — Вот еще: буду ночью по каким-то тропам ходить. — Ну ладно. Я отведу тебя в Подлунную, а сам вернусь, если там еще ничего не обнаружили… А ты с Джеком пойдешь к бабке Анисье и будешь там ждать меня. Напротив деревни было пустынно и тихо. Ни мальчишек, ни кого-либо другого не было ни на этом, ни на том берегу. Ждать было нечего. Я переплыл реку и вернулся на лодке. Пока искал там весло, пока с Ларисой и Джеком переправлялся на другой берег, а потом вплавь обратно, прошло минут сорок. Почти бегом вернулся назад. Чтоб меня не увидели, пошел вокруг поляны и скоро оказался на другом конце пепельно-белесого диаметра, рассекавшего поляну надвое. От трех больших сосен я по этой диковинной тропе стал углубляться в лес. Минуя поляны и опушки, я быстро шел и бежал по тропе. Где было мало травы и цветов, там пепельный след бледнел или исчезал вовсе, и тогда я шел наугад. Утихли, попрятались птицы. Уже не мелькали, словно алые светлячки, пчелы. Лес угомонился. Но то и дело близко и далеко от меня стремительно метались над травами, торопились что-то найти огненноцветные бабочки. Я остановился, пробежав, очевидно, километра три. За лощиной, окруженной недалекими перелесками, открывалось обширное пустое пространство. На близком, округлом и покатом холме стояло освещенное низким солнцем большое строение без окон и дверей. Это было какое-то древнее, потемневшее от времени деревянное сооружение. Я, городской житель, никак не мог понять, что это такое. То ли деревянный ангар, то ли примитивная средневековая крепость? Я видел две стены строения — западную и южную — две стены, сквозь лесные прогалы освещенные закатным солнцем. «Неужели, — недоумевал я, — окна этого строения выходят на северную сторону? Но скорее всего эта деревянная крепость, возвышавшаяся словно бородавка на лысоватой голове, была вообще без окон, без дверей». Метрах в тридцати от нее ярко светились два человека. Один сидел, другой топтался вокруг, что-то делал. Он был ярко-каштанового цвета, сидевший был цвета фиолетового. До них было метров триста, так что голосов их я не слышал, да и говорили они, наверное, негромко, если вообще говорили. Я по белесой тропе помчался обратно. Казалось, в воздухе (и я не мог понять, где именно) поплыл вибрирующий, переливчатый аккорд. Тот, который мне слышался на художественном совете, когда взволнованно обо мне говорила Эмма Луконина, когда и сам я был сильно возбужден… Как будто кто-то невидимый непрерывно водил по струне, и звук метался по всем октавам. Он доносился то с одной стороны, то с другой, то сверху, как будто среди деревьев летала некая гавайская гитара или редкая, неистово поющая тропическая птица. Остро ударил знакомый запах побитой градом картофельной ботвы. Я выбежал к берегу километра за два до переправы. А напротив деревни оказался, когда солнце уже заходило. Здесь, как и прежде, было пустынно и тихо. Кроме меня, ни души. Там, где-то в деревне, зажегся яркий огонек. Наверное, лампочка над дверьми деревенского магазина. А над огоньком лампочки, высоко в светлом закате уже горела одна-единственная яркая звезда. Это была Венера. Я ждал, что вот-вот в другой стороне, напротив лампочки и звезды, над лесом, появится полная, полупрозрачная луна. Посреди реки, как тень, вниз по течению проскользила лодка. Один из гребцов был сливяно-фиолетового цвета. У другого тело было каштановое, а голова шафрановая. Мне показалось, что этот, с шафрановой головой, есть не кто иной, как Витольд Жилятков! Я решил немедленно перебраться на другой берег вплавь. Быстро разделся. Оглянулся — не взошла ли над лесом луна. По заросшей хризолитовой дороге со стороны пасеки медленно ехал велосипедист. По его смарагдовому цвету я догадался, что это Руслан Кукушицкий. Лихо тормозя, по кремнистому, поросшему травой берегу он съехал ко мне. Не слезая с велосипеда, стал на одну ногу. Круто повернувшись, раза три сильно ладонью ударил по искривившейся беседке и спокойно спросил: — Купался? Ну, как вода?.. А я на пасеку опять ездил, думал, ты там. Тихо на пасеке… По-моему, что-то ты путаешь с грабежом, Костя, — сказал он. — Подождем вестей с моста. Подлипки едва ли они минуют… — На пасеке, говоришь, никого? Ну и правильно!.. Никого их там нет и не может быть. Я обнаружил их след. Белесо-серая тропа, будто полоса туманной росы на траве, идет от деревянной крепости почти до самой пасеки!.. И представляешь, Руслан, этот мышиный след на пути к пасеке почти совсем затухает. Не зря он тут, этот след! — Слушай! — возмутился Руслан. — Что ты тут без конца все путаешь? Какой еще след? От какой крепости? — А эта, на стриженом холме которая. — А! На Лысой горе! — засмеялся Руслан. — Да это старинный сеновал. Лет сто назад построен. — Сеновал?.. Так вот там я видел двух. Один фиолетовый. А другой ярко-каштановый, — объяснил я ему. — Чудной ты какой-то парень! — Ну идем! Жаль, что ты в темноте не видишь. Ладно, может, скоро луна выйдет. — Луны не будет: новолуние в настоящее время. — Значит, придется с тобой водиться, как с Вадимом тогда. — Может быть, это косари у сеновала? — обдумывая что-то свое, проговорил Руслан. — Хорошо, проверим. Вообще-то надо бы в Остинку сообщить. — Когда?! Пока будем туда да сюда переплывать реку, полчаса пройдет. Я не хочу терять ни минуты! — Ты громко говоришь, — заметил мне Руслан. — Тут ведь тихо — далеко все слышно. — Ты, Руслан, конечно, вооружен? — потише спросил я. — Да, пистолет… — Вот что: давай-ка мне пистолет, а сам — на ту сторону. — Пистолет нельзя… — улыбнувшись, мотнул Руслан головой. — Огнестрельное оружие. — Да ты понимаешь, что в темноте не увидишь их там! Новолуние ведь! Распугаешь — и все… В конце концов по окружной дороге Кукушицкий к Лысой горе во весь дух покатил на велосипеде. Я же, прекрасно видя ночной лес, трусцой побежал напрямик, надеясь быть у старинного сеновала минут через двадцать. НЕЧАЯННЫЙ ГИД На удивление скоро я с какого-то взгорка увидел знакомый стриженый холм. Словно зеленоватый череп с худосочными волосами, по склонам округлый холм был обрамлен редкими прямоствольными деревьями. А ниже по скатам густился дремучий кустарник. Мне казалось, что сизоватый, бледно-зеленый холм освещен высокой невидимой луной, — так сильно светилась на нем трава. И старинное деревянное сооружение без окон, без дверей темнело на вершине словно внушительная бородавка. К темному строению по сизо-зеленой округлости холма тянулась очень светлая, пепельно-белесая тропа. Мы с Русланом должны были встретиться у впадины, которая разделяла холм как бы на два полушария… Вдруг меня схватили за ноги! Я упал. Кто-то чем-то тупым ударил меня в спину. Другой вцепился в штанину. Пытаясь подняться, я схватился за чье-то холодное запястье… — Тихо ты!.. — раздалось у самого уха. Я уже понял, что запнулся и запутался в лежащем велосипеде! — Ты там все спицы выломаешь!.. — зашипел на меня Кукушицкий. Стоявшее в десяти метрах от меня деревце вдруг осыпалось, все хризолитовые ветки упали, и я увидел смарагдового Руслана. — Ну как маскировка? — подходя ко мне, шутливо спросил он. — Даже слишком хорошая, если так же замаскируются фиолетовые. Ну как тут? — Полная тишина. Ни души. Так что? — предложил он. — Идем проверим? Мы по низкому сизоватому покрову травы, рядом с лунно-белесой тропой двинулись к угольно-черному строению. На хризолитовом фоне холма оно виделось мне как темное пятно или провал. Руслан же едва его различал. На полпути я остановился. Откуда-то издалека донесся протяжный крик неизвестной птицы. — Стой! — едва слышно сказал я. — Видишь? — с надеждой в голосе прошептал Руслан. — Ну что там? — Ты слышал, как кричала птица? — Не-ет… — Вот черт!.. Значит, опять эта синестезия. Никак не привыкну: все по-разному… — Ты это насчет чего? — Понимаешь, у меня бывают явления синестезии. Это когда, например, какие-либо зрительные восприятия в сотни раз усиливают слуховые. Или наоборот… — Ну ты это брось! Понял? — зло прошептал он. — До этого нам: рассуждать еще тут!.. Мы скорым шагом пошли дальше. — Стоп!.. Слышишь? — схватил Руслан меня за руку. — Нет, не слышу. А-а!.. Так это опять эта птица. — Тихо ты!.. — теряя самообладание, зашипел он на меня. — Скрипнула дверь! Два раза. — Нет… А!.. — сам себе зажал я рот. — Там перед стеной стоят двое, — может, через минуту прошептал я. — Видишь? — Да. Один буро-фиолетовый, а другой кирпично-шафрановый… Что-то делают, но не пойму: не вижу, что у них в руках. Мы стояли не шелохнувшись. Минуты через три я увидел, как оба, только что вышедшие из сеновала, пошли в сторону пасеки. Едва они удалились, мы побежали к сеновалу. Строение было обширное — высокое и широкое, казалось, глубоко вросшее в холм. Чувствовалось, какое оно тяжелое и основательное. От него несло старыми, на ветрах и солнце пересохшими досками. Не думал я, что так выглядят старинные сеновалы. Хотя в полутьме я его, как и Кукушицкий, едва различал, тем не менее строение незримо подавляло своими размерами, своей пустотой. Дверь не была заперта. Руслан неслышно прошел вдоль нее, нащупал, звякнул железной щеколдой. — Присядь и загляни, — шепнул Руслан, — никого там нет?.. Я протиснулся в щель. Сколько ни вглядывался, ничего не увидел. Нигде ни души. Я уловил запах прелого сена, сухих досок и сырой болотной травы. И лишь теперь в правом углу различил слабое хризолитовое свечение свежесорванных древесных веток. Тонкий слой прелого сена сплошь был истоптан белесо-серыми следами. Мы обследовали весь сеновал. И в углу под травой и ветками нашли флягу из-под меда, такую, в каких обычно возят молоко или краску. Хмыкнув, Руслан сунул во флягу руку, понюхал палец и коротко сказал: — Камуфляж! — Что, не мед? — Мед-то мед, да только все это маскировка. Да, дело тут, по-моему, серьезное. Идем отсюда. Скоро они должны прийти. Мы положили флягу на прежнее место, завалили ее ветками, вышли из сеновала и прикрыли дверь. Остановились у первого же деревца, метрах в ста тридцати. Залегли и стали ждать. Через час в отдалении появились трое. Они шли со стороны пасеки. Один из них был темно-каштановый, почти умбровый, другой какого-то терракотово-фиолетового, а третий, толстый, чуть приотставший, кирпично-коричневого цвета. Они быстро подошли к сеновалу. Теперь и я слышал, как заскрипела дверь. Неизвестные вошли в сеновал. Мы подождали: не выйдут ли они обратно. — Ну что, — минут через пять спросил меня Кукушицкий, — пойдем? — Пойдем. — Будь осторожен. Мы бесшумно приблизились к сеновалу. Руслан с прежней осторожностью приоткрыл дверь. Я заглянул внутрь. Темно. В углу хризолитовым пятном светилась та же куча веток. Но в сеновале никого не было! — Там никого нет! — прошептал я. Сдвинув фуражку со вспотевшего лба, Руслан спросил: — А ты видел, что они входили? Слушай, Костя, а это не галлюцинации у тебя? У тебя ведь и со слухом что-то такое… — А ты слышал, как скрипела дверь? — спросил я его. — Да, слышал… Костя, тогда дело серьезное. Руслан решил слазить на крышу. На прогнившей крыше он ничего примечательного не обнаружил. — Десять минут первого, — раздумчиво сказал Кукушицкий, обойдя сеновал. — Должны они, по-моему, еще раз прийти. Надо сделать засаду. Мы вошли в сеновал. Слегка укрывшись ветками, засели в двух противоположных двери углах и стали ждать. Изредка негромко перебрасывались словом-двумя. Я размышлял, терялся в догадках. Что замышляли эти фиолетовые, умбровые и прочие типы? Чем они тут вообще заняты? Нервы мои были напряжены до предела. И вот наконец он появился. Один. Скрипнула и широко, настежь открылась огромная дверь. Он был ярко-фиолетового, какого-то ядовито-сиреневого цвета. Стоял в проеме настежь открытой двери. Была уже полночь, и тьма сгустилась такая, что действительно хоть глаз выколи — ничего не видно. Казалось, мы не в пустом сеновале сидим, а под открытым темным небом. Вокруг стоял густой запах сухих досок, меда и болотной травы. В широком дверном проеме, за слепящим сиреневым человеком мне видны были яркие ультрамариновые стволы близких деревьев, а далеко над ними, словно полоса слабой зари, светился далекой хризолитовой дымкой лес. А выше мерцали крупные звезды. — Кто здесь? — негромко спросил ядовито-сиреневый. — Накурили!.. Все сожгут, дотла. Кто же тут еще ходит?.. — еще тише сказал незнакомец. — Кого носит тут!.. Он взял флягу, быстро вышел из сеновала. Бросил звякнувшую посудину у двери. Шаги его стали затихать. — Руслан, — уверенно шепнул я, — идем! Больше здесь никого не будет. Там, где те, трое, скоро будет и этот. Мы выбежали из сеновала. — Ты видишь его? — спросил Руслан. — Да, он быстро уходит. Мы последовали за незнакомцем. Я его отлично видел. Он уже спускался с холма. Его фиолетовая фигура то скрывалась за деревом, то закрывала собой какой-нибудь ультрамариновый ствол. Кроме мертвых камней, о которые я изредка запинался, все остальное я видел очень ярко — деревья, траву, кусты, того человека. Сапоги Руслана изредка поскрипывали, но он все-таки как-то умудрялся идти почти беззвучно. Незнакомец прекрасно ориентировался в темном лесу. Он шел впереди нас метрах в семидесяти. Руслан, положив руку мне на плечо, шаг в шаг следовал за мной. Как только неизвестный вдруг останавливался — останавливался и я, а за мной Руслан. Мне показалось, что мы повернули и по берегу речушки идем в обратном направлении. Мы поворачивали, по кремнистому бережку шли назад к стриженому холму, на котором высился сеновал. Фиолетовый незнакомец нагнулся и, как мне показалось, начал беспорядочно двигать руками. Двигались его тело, руки, ноги… И я никак не мог понять, к чему он прилагает такие усилия. И только по звуку я понял: он передвигал камни, которые я, конечно, не мог видеть. Мы осторожно приближались к нему. И вдруг он исчез. — Быстрей! За мной! — шепнул я Руслану, схватил его за руку и увлек за собой. — Что там? — Он исчез… Запинаясь о довольно большие камни, мы пробрались к тому месту, где только что был некто фиолетовый. Редкие кустики травы вокруг светились сизоватым туманом. Я вытянул руку, и пальцы мои коснулись холодной неровной стены. Тогда я, ощупывая препятствие, нагнулся, сунул голову под нависший камень и увидел фиолетовое пятно. До меня едва доносились шорохи куда-то пробиравшегося незнакомца, дыхание Руслана. Теперь я услышал, как где-то совсем рядом, вытекая из-под горы, слабо журчит ручеек. — Следуй за мной, — шепнул я Руслану. Я полз по нагромождению камней, будто по разрушенной лестнице. Метров через сорок неровный потолок над нами стал повышаться: я все время проверял его высоту, поднимая над собой руку. Незнакомец выпрямился, зажег фонарик. Яркий луч заскользил по узким, неровным каменистым стенам. Скользнул около нас. Мы поднялись выше. Не приближаясь к неизвестному слишком близко, но оставаясь на таком расстоянии, чтобы в свете фонарика можно было различить окружающее, мы с Русланом шли по какому-то белесому берегу, скорее по уступу или карнизу. Справа от нас, внизу, поблескивали, отсвечивали сырые камни. А дальше и выше тянулась светлая, будто покрытая инеем, стена. Нечто белое, покрывавшее все вокруг (кроме ручья внизу) было похоже на тонкий слой снега. До нас стали доноситься какие-то голоса. Свет фонарика мало-помалу растворялся в другом свете, который исходил откуда-то снизу. По мере нашего приближения к другому, призрачному источнику света, голоса становились все отчетливее. Незнакомец исчез за уступом слева. Перед нами открылась тускло освещенная пустота. Легко угадывались белые сводчатые стены. Посредине этой сумрачной пустоты высилось, куда-то вверх уходило совершенно странное, непонятное сооружение. Мы прошли еще немного и увидели, что находимся в большой круглой пещере. Диаметр ее был метров сорок. Снизу, не видно откуда, поднималось и терялось вверху, во мгле, это странное сооружение из сизых, поблескивающих бревен. В вышине тускло блестевшего строения — нечто вроде высоченной тонкой башни — вызывающе белели аляповатые крестообразные оконца. Мы с Русланом подошли к краю уступа и увидели внизу перед собой небольшое озеро. Вокруг, на его заснеженном берегу, стояло больше десятка мужчин и женщин. Все эти люди были каштанового, коричневого, шафранового и фиолетового цветов. Один из них был светло-сизый и еще один цвета сепия. На фоне белых берегов они светились вызывающе ярко. Посредине озера плавал большой круг, утыканный по меньшей мере сотней горящих свечей. Здесь это был единственный источник света. Деревянное сооружение, уходившее куда-то в мрачный свод пещеры, основанием опиралось на противоположный берег тускло поблескивающего озера. Эти люди разговаривали совершенно спокойно, негромко, как в обычной обстановке. И вдруг тонко, тоскливо запела какая-то женщина. И все подхватили ее странную песню. Все запели пронзительно, нескладно — и вдруг спелись. Особенно выделялись самозабвенные женские голоса. И даже мужчины, казалось, старались петь в несвойственных им регистрах: «…господь Саваоф исполнь небо и земля славы твоея осанна и вышних благословен грядый во имя господне осанна в вышних. Аминь. Аминь». Песня эта оборвалась так же неожиданно, как и началась. Все они как ни в чем не бывало продолжали неторопливо разговаривать. Мы наблюдали за ними уже минут десять. Вдруг фиолетовый мужчина, кланяясь всем, во все стороны стал выкрикивать: — Вот и два! Два часа уж! Два, два, два! Слава предвечному! Минул год! И ныне, как и прежде, оживим воду, братья! И да быть водам голубым и светлым аки свод господний. Услышь, всевышний, рабов страждущих на земли твоя! И все ликующими голосами вторили ему: — Минул год! Вечная слава господу, вседержителю. Слава нерукотворным делам его. — Два, два! Благодарю тебя, создатель! Быть рабам твоим вечно на земли твоя и восславлять имя… Так говорили они почти одно и то же, кланялись друг другу и целовались. — Кушайте живу рыбу! Вкушайте же! — масленым голосом стал приглашать свою паству тот же фиолетово-сиреневый. — Вкусите живой рыбы — послание господа нашего через светлые воды его. Нам послание! От господа! И я пронзительно ясно вспомнил, как Ниготков у себя дома ел ночью сырую рыбину, как круто солил ее… Каждый из них извлек из озера приготовленную заранее, прицепленную к чему-то там рыбину. Словно цветные троглодиты на белом берегу, они полукругом расселись у темного озера. Каждый из них, держа рыбину за голову, похлестал ею по воде и без видимого удовольствия принялся есть. И тут я увидел сидящего в стороне человечка. Я вначале принял было его за лужицу среди заснеженных камней — таким ясно-синим был человечек. Он сидел в длинной рубашке. На его голове топорщился огромный аляповатый венок из веток и трав. Съев свою рыбину, Ниготков (теперь я узнал его) подошел к молчаливому человечку, взял его за руку и поднял с камня. Он протянул молчальнику рыбешку и сказал: — На, прикуси. Не упорствуй! Я тебе говорю или кто? — Я не хочу… — донесся тихий, тонкий голосок. — Ну не надо, брат Диомид! — Забудь это слово «ну»! — в масленом голоске Ниготкова появились прогорклые нотки. — Не столько понукать грех, как упорствовать! Он повернулся к озеру и речитативом протянул: — Братья и сестры, сотворите же умовение лица своего святой и светлой водицей — голубой аки свод создателя. Начали они умываться. Меня это все уже стало забавлять. Да если б не та бездонно-синяя лужица… — Пора вмешаться? — совещательно спросил меня Руслан. — Надо выяснить, что за граждане. Очень уж у них все по-особенному… — Подожди. — Год минул, братья и сестры! — снова затянул Ниготков. — Минутки бегут аки волны в океане-море. Да реки текут свои мертвые воды в океан-море!.. Братья и сестры, смоем с земли грешный след темных человеков. Оживим воды ныне! И придет утро, и придет день — и придет предсудный день великий… И в огне настанет нечистым тьма великая. Братья, молитесь! Молитесь и приблудитесь к богу! Все тихо, тоскливо запели: «Лестию змиевой райския пищи лишен. Господи воззвах…» А Ниготков продолжал: — Сказал мне пророк Назар, а пророку Назару говорил бог… Братья и сестры! И запросил к себе святой дух душу безгрешной Евгении. Да не посмеем, овцы, ослушаться святаго духа. Мне приказал пророк Назар… — тут Ниготков довольно-таки обыденно закашлялся. — Бог повелел пророку Назару, а пророк Назар приказал мне путем праведным оживить мертвую воду… И через то по повеленью божьему возлетит душа безгрешной Евгении во дворцы хрустальные к святому духу. И оживут воды всей земли заново и пребудут вечно святыми и светлыми на всей земли. А мы, братья и сестры, аки на небеса вослед душе безгрешной, возойдем на ту страждущую землю по ступеням сей священной башни… — Руслан, готовится преступление, — сказал я. — Раздумывать нечего. — Я вижу. — Здесь семеро мужчин. Не исключено, что у них есть ружья. — А нас двое. — Руслан, не забывай, что это фанатики. Но я кое-что придумал. — Что? — Давай мне пистолет и… — Нет, пистолет ты не получишь. Тут все-таки люди. — Я обещаю, что в них стрелять не буду. Время дорого. Ты лучше меня знаешь окрестности. А здесь лучше остаться мне. Положись на меня! Я кое-что придумал… А ты мчись за подкреплением. При мне, пока я вижу их в темноте, они свое изуверское дело совершить никогда не смогут!.. Я остался один. Радение «жрецов», «оживителей» воды, все больше и больше распалялось. Сто свечей на плавающем посреди озера круге довольно быстро таяли. Люди метались по берегу, дико вскрикивали, бормотали, смеялись, причитали. Ниготков подошел и взял девочку за руку. Она поднялась. Ей было лет одиннадцать. Я видел, что она пытается вырвать руку, с испуганным выражением что-то говорит ему. Но что, я, конечно, из-за воплей не слышал. Девочка стремилась Ниготкову что-то объяснить. Ей казалось, что он вот-вот ее поймет. Тот же говорил ей что-то незначащее, повторял одно и то же и увлекал за собой, вел по белому, сырому и скользкому берегу вспыхивающего ленивыми бликами озера. Я поймал себя на том, что не слышу ни голоса девочки, ни воплей фанатиков. И вдруг до меня донесся такой же плавающий звук, какой я неоднократно слышал, когда нервы мои были взвинчены до предела. Где-то вверху, то там, то сям, не то кричала странная птица, не то смеялась и плакала изгибаемая пила. Конечно, в действительности никакого звука не было. Мне только казалось, что я его слышу. Я по карнизу прошел шагов на десять влево и по скользкому каменистому откосу, опираясь на камни руками, стал спускаться к озеру. «Оживители» воды бесновались так неистово, что не замечали моего приближения. Я опасался, что у кого-то из них оружие может оказаться в руках раньше, чем у меня. Поэтому пистолет был у меня наготове, заткнут за пояс под рубашкой, расстегнутой от ворота до самой ременной пряжки. Видя эту маленькую девочку, которую упорно волок по берегу Ниготков, я вообще перестал испытывать страх. Как не стало вдруг его у меня тогда в деревне, когда я наклонился и поднял ребенка. Во мне клокотала какая-то невероятная, огненная энергия. Я левой рукой поднял камень и огненноцветным, самого себя слепящим факелом продолжал подходить к берегу затхлого подземного озерка. Вдруг стало тише. Очевидно, они все, один по одному, обратили на меня внимание и начали приходить в себя. Двое или трое бессмысленно глядели на меня, еще не в состоянии понять, почему становится так тихо. Ниготков повернулся и застыл. Он с девочкой был справа от меня, у основания башни, все остальные слева. Я не глядел ни на Ниготкова, ни на его паству. Я глядел на сто свечей, плавающих посреди озера. Мне было понятно: жертву собирались принести сразу же, как только погаснет последняя свеча. — Кто ты? — мягко, как-то вкрадчиво спросил меня Ниготков, продолжая держать девочку за плечо и напряженно вглядываясь в полумрак. Я стоял неподвижно, не отвечая на его вопрос. Вырванные из экстатического, восторженного бреда, молчали и его единоверцы. — Что тебе надо здесь?! — осознав смысл сложившейся ситуации, лишившись вдруг своего напускного благолепия, взорвался Ниготков. — Зачем явился?! Я где-то мельком слышал, что вот такие «оживители» воды и им подобные дико боятся посторонних, считая их посланниками дьявола. А тем более Игорь Словесный надоумил меня тогдашней своей «догадкой». И негромко, но внятно я проговорил: — Я антихрист. Я пришел спасти Евгению. Эффект был более чем потрясающий. Девочка, мотнув плечом, вырвалась от Ниготкова и бросилась на мой голос, в полумраке едва различая меня. — Куда ты, к антихристу?!. - закричал Ниготков. — Уведите меня домой! — кричала девочка, пробираясь по скользким неровным камням. — Вы же не с ними! Я знаю!.. Запинаясь, едва не падая, я бросился ей навстречу. Прижал ее горячую голову к своей груди и будто чужим голосом сказал: — Ничего не бойся! Ты спасена! Спасена. — Пойдемте на землю! — быстро шептала она. — Надо быстрей уйти отсюда!.. И в эту минуту в моем теле появилась какая-то необыкновенная легкость, а на сердце стало невыразимо светло и спокойно. Как тогда, в деревне, когда я после грозы глядел на близкую радугу, перед тем как вдруг услышал крик ребенка… И в этом подземелье вдруг что-то переменилось. Вокруг темного, тускло и лениво мерцавшего озера белые берега неожиданно стали тускнеть, стали темнеть и камни вокруг, будто «снег», быстро-быстро начали таять. Казалось теперь, что все вокруг покрыто белесым, пепельно-серым не то мхом, не то лишайником. И все разноцветные люди на берегу темного озера стали заметно утрачивать свои характерные цвета — они все ярче светились незнаемым цветом тау. — Нет, ты не антихрист! — исступленно кричал Ниготков. — Не антихрист он! Не верьте ему!.. Да что же это?.. — Он упал на колени. — Пойте «Милость мира»! Молитесь, дети мои!.. — Я вижу всех вас! — сказал я. — Вы знаете. И если хоть один из вас сдвинется с места, я обрушу на вас этот свод. И вы, минуя чистилище, окажетесь в аду. Как легко вот таких суеверных запугать всякой чертовщиной! Честное слово, мне даже жаль их стало. И самому неприятно от тех слов, которые я только что произносил. Но я вынужден был разыгрывать этот спектакль до возвращения Руслана с другими людьми. Ведь мне было понятно, что какого-то там сверхъестественного антихриста они боятся раз в десять больше, чем пистолета, который дал мне Кукушицкий. На круге посреди озера погасла последняя свеча. Вцепившись ногтями, девочка до боли сжимала мне руку. Я наклонился и шепнул ей: — Ты не бойся, ладно? Ничего со мной не бойся! — Ладно! — убежденно прошептала она. Мне показалось, что некоторые из «жрецов» незаметно приблизились к нам, пока мы разговаривали. Все бледно-тау-цветные, они стояли полукругом, как тогда в лесу. — Эй, куда ты лезешь! — грубо крикнул я. — Эй, ты!.. Я ж тебе сказал! Сейчас, — шепнул я девочке, — я выстрелю. В воздух, ты не бойся. — Страшно боюсь… — прошептала она как будто даже весело. Я немного отошел от нее и выстрелил на ту сторону, вверх над озером. Сдавленный гул заколыхался вслед за выстрелом и затих. Подземные отшельники лишний раз уверились, что я действительно вижу их в этой кромешной тьме, и никаких попыток что-либо предпринять больше не делали. И вот — наконец-то!.. — где-то вверху над нами, на самой вершине башни, «ведущей на небеса», что-то застучало, забрякало, зазвенело. С того момента, как эту пещеру оставил Руслан, прошло минут сорок. Над сводом, куда вонзалась эта бревенчатая башня-лестница с белыми оконцами, послышались торопливые голоса. В далекой вышине кто-то внятно сказал: — Ребята, вот он, по-моему, ход!.. Это дверь. Вот ручка! — Ну и чертовщина, — ответил ему другой. — Придумают же! Что-то заскрипело, звякнуло. Что-то там со скрежетом, сильно стали ломать. — Не сорвись: ступеньки скользкие… Где-то там, высоко под сводом пещеры, ударил яркий, ослепляющий свет. Луч туда-сюда метнулся по стенам вверху, по стенам же, причудливо неровным, начал спускаться ниже, ниже. — Эй! — крикнул Руслан. — Костя, как дела? Жив? — Нормально, — задрав голову, сдавленным голосом ответил я. — Вас сколько там человек? — Хватит… — безразлично сказал Руслан. — Ребята, не лезьте же вы все разом! Гниль ведь — вся эта башня. А то один там сорвется — и разом всех посшибает. Сквозь веки я все явственней ощущал теплый и ровный световой фон. Я потихоньку открыл глаза. Пещера была освещена обыкновенными карманными фонариками. Только слишком уж ярко, как мне показалось… ВОЗВРАЩЕНИЕ Я даже не заметил, как постепенно во всех окружавших меня людях почти бесследно растаял незнаемый цвет тау. Больше не виден был и тот белесый налет, который, кроме озера и людей, покрывал все вокруг и который я принял за иней. Я понял, что так виделась мне какая-то подземная плесень. Так вот откуда седой, мертвенный след на траве!.. Перегнившая до брожения болотная почва прилипала к подошвам посетителей пещеры, и они на своих ногах вместе с болотной гнилью выносили на поверхность споры грибка, который и поражал траву! Так появилась белесая тропа, которую я увидел вечером… По скользкой лестнице внутри башни мы с Женей поднялись на поверхность земли. Когда я вышел из сеновала, у меня закружилась голова. Наверное, я слишком устал за последние дни. А может, голова кружилась оттого, что здесь, на поверхности земли, был такой свежий утренний воздух — не то, что в затхлом подземелье. Или потому, что чистейший свет, разлитый над лесом по восточному небосклону, слепил меня своей прозрачной бездонностью. Когда я снова почувствовал себя легко и уверенно, я увидел, что слабые тау-цветные оттенки из всего, что меня окружало, совершенно исчезли. Я видел, как видел прежде! Как все! У меня было такое ощущение, как будто я после очень долгих странствий вернулся домой. Я поднял голову. Над зелеными, близкими и далекими лесами светилась огромная бледно-палевая заря. А над ней простиралось хризолитовое, а выше бирюзовое, а еще выше, над самой головой, синее небо! Мы с Женей медленно пошли по старой, заросшей дороге. Девочка молчала, смотрела по сторонам, словно кого-то надеялась увидеть. У нее было такое выражение лица, как будто она что-то пыталась вспомнить. И до чего ж она была бледна и худа. Огромные глаза да торчащие ключицы. А на скулах шершавые, розоватые лишаи. Мы шли с ней медленно, просто так, пока «оживителей» воды извлекали из подземелья и пока там, в сеновале, что-то выясняли и уточняли. Вокруг было очень тихо. С каждой минутой лес и окрестные поляны становились светлей и теплей. На деревьях давно уже щебетали и кричали птицы. А в близкой деревне орали петухи. — Сейчас май? — вдруг спросила она. — Или какой месяц? — Уже июнь. А что? — Просто так… А как вас зовут? — Костя. Фамилия — Дымкин. Мы с ней отошли от мрачного тяжелого сеновала метров на двести. — Когда тебя украли? — спросил я. — Давно, — ответила она и задумалась. — В том году, а может, и раньше. Тогда тоже было лето… Я купалась, а потом пошла домой. И брат Диомид позвал меня в свою машину… А когда мы отсюда домой уедем? Я уже маму плохо помню, — виновато улыбнулась она. — Вспоминаю, вспоминаю… — Скоро. Часов в восемь сегодня утром ты будешь дома! — улыбнулся я ей. — А где же ты жила? — Теперь? Или давно? — Где тебя прятали? — Под полом у брата Диомида. Там есть маленькая комнатка. А двери из толстых-толстых белых досок. Он меня давним летом завел туда, и я там все время жила. И еще там Оля была. Она там еще раньше меня жила. Мы с ней в куклы играли или вышивали. Но ее брат Диомид с миром отпустил домой, и я осталась одна. — Страшно было? — Скучно… Да и страшно, когда брат Диомид свет выключал. До заросшей дороги мы по кругу не дошли метров пятьдесят. По этой дороге, снизу из туманной низины мчался мотоцикл. Еще не поравнявшись с нами, мотоцикл остановился… (Я увидел, как по той же дороге из низины, словно сумасшедший мчится, высунув язык, Джек…) С заднего сиденья мотоцикла соскочила девушка, остановилась, замерла, глядя на нас. Мотоциклист покатил к сеновалу. — Это Лариса, — улыбаясь, глянув на меня, спокойно сказала Женя. — Моя сестра. Я и так видел, что это Лариса. Она бежала к нам. — Женька!!. Женя!.. — побледнев, закричала она. — Неправда! Неправда!.. — Подбежала, схватила ее в объятия… А девочка улыбалась и не по-детски сдержанно смотрела на Ларису с выражением снисходительного удивления. Сквозь ее наивную доброту и спокойную улыбчивость просвечивало все ее непонимание невероятности происходящего: очевидно, она всегда была уверена, что такая встреча обязательно произойдет. А вокруг, радуясь не меньше нас, носился Джек. Я только теперь обратил внимание, что Лариса в ярко-зеленом, с изумрудными отливами платье. Да, волосы у нее каштановые, золотисто-умбровые. Цвет лица — персиковый. А глаза!.. Зеленые, каких я никогда не видел. Зеленые, небесно-зеленые — такой иногда бывает средина весенней зари… У меня снова возникло такое ощущение, как будто я только что вернулся домой из далеких и долгих странствий. — Лариса, — сказал я, — когда ты подбежала к нам, я вспомнил, что ты говорила мне о ней, о Жене. А до той минуты и не догадывался, что это именно она и есть. — Что говорить… Ведь мы считали, что она утонула. Ах, Женя, Женя! А как мама узнает?.. — Ее надо подготовить, — сказал я. — Вначале надо сообщить вашему отцу. — Мама же все знает! — неожиданно заявила Женя. — Она ведь цветы мне посылала с братом Диомидом — розы. И велела ждать и терпеть… И не плакать до самой встречи… Он мне говорил… Так вот для чего он покупал розы! Мы переглянулись с Ларисой и ничего не стали объяснять Жене. Приехала медицинская машина, а за ней милицейская. Из широченной двери пепельно-черного сеновала вышел и побежал к машине Руслан. Я его даже не сразу узнал, видя его в обычной разноцветной одежде. Мы пошли к угрюмому сеновалу, где перед дверью уже стояли две автомашины, мотоцикл и толпилось немало народу. Навстречу нам быстро шел высокий строгий человек. Из-под его плаща виднелся краешек белого халата. — Вас как зовут, девочка? — спросил он. — Женя? Как вы себя чувствуете? — Хорошо, — пожав плечами, тихо проговорила она. Врач горько усмехнулся. — Ну, пойдемте, Женя, в машину, — сказал он. — Здесь еще свежо. Скоро мы вас отвезем домой… Когда мы проходили мимо широко открытой двери диковинного сооружения, я приостановился. Из внутреннего полумрака пустого строения, как бы проявляясь на фоне темного экрана, к обширному проему двери рядом с Горшиным шел Ниготков. Он был уже не ниготкового цвета. Обычного цвета лицо, руки, обычного цвета одежда. Только на коленях его песочно-серые брюки были мокрыми и поэтому казались черными, будто заплатанными. Следом за ним торопко шагал тот дядя, который отдал мне Джека… Выйдя из сеновала, Ниготков мельком взглянул на меня, сделал рукой неопределенное движение… — Жаль, — сказал он, — не удалось мне с тобой по-настоящему побеседовать… — Побеседуйте, Демид Велимирович, лучше с прокурором. — Все порушили… — провещал он и неожиданно остановился передо мной, стоял на кривоватых ногах неподвижно, как на деревянных. — Все погубите! Уж и водицы живой испить нет источника! И ты — запомни это — душу в мертвую воду не вдохнешь. — Вам кажется, что вы мудрый хитрец, Ниготков. Но вы просто помешались. Раз ценой другой жизни взялись вроде бы оживлять воду! Но в обмен на жизнь ребенка вы никогда не напьетесь, Ниготков. Вы уже пили, да только что-то у вас все губы пересыхают. В глазах его проступила перламутровая муть. Не знаю, было ли ему что сказать. Раньше не говорил. А теперь не было времени. Повернулся он и, будто и не останавливался, потопал за тем дядей, имени которого я не знал. Ко мне подошли Лариса и Женя. Поверх нелепой рубахи на плечи девочки был накинут чей-то плащ. — Мы сейчас уезжаем, — сказала Лариса. — Здесь так врачи решили, что в этой деревеньке Подлунной Женю у кого-то там уложат спать. Уж сколько проспит, но непременно сейчас же. Ей это совершенно необходимо, потому что она ночь не спала, да и нервно истощена. А то ведь пока еще до Остинки добираться, да потом на электричке… Я видел, что Лариса взволнована и говорит, говорит… — Совершенно верно, — прервал я ее. — Прежде всего надо сделать все, чтоб к ней начали возвращаться силы. А обследования — это дело третье. И нечего ее тормошить. Хотя она вот и улыбается. А ведь устала. — Да не устала я. — Не устала! — вроде бы строго сказал я. А она все с лету понимала, видела, какая это у меня строгость. — Вы, Костя, — сказала она, завязывая на груди рукава плаща, — сильней меня устали. — Это почему же? — удивился я. — Я ведь взрослый. — И потом он все-таки мужчина, — сказала Лариса. — Ну и что, — сказала она. — Я привыкла к тернистому пути, а вы нет. — Ох, ну и Женя!.. — вздохнула Лариса. — Слова-то у тебя какие: «тернистый путь»! Я просто мечтаю, чтобы ты стала обыкновенной девочкой. — Да уж ладно, стану, — поглядывая то на меня, то на Ларису, сказала она. Мы сели во врачебную машину. Доехали до деревни Подлипки. Там по мосту переехали через реку и скоро были в деревне Подлунной. В доме полной немолодой женщины — у сердобольной и предельно участливой Татьяны Петровны — Женю напоили теплым молоком с медом и уложили спать. Лариса уехала на станцию Остинку с врачами, которые должны были вернуться за Женей в полдень. В доме с девочкой осталась одна хозяйка. Татьяна Петровна села у окна вязать — специально, чтоб ее однообразное занятие успокоило и усыпило Женю. С берега реки я вернулся часа через три. Если б не дождь, краем захвативший деревню (от которого я спрятался под какой-то обширной крышей, где похрамывала одинокая лошадь), я пришел бы к дому Татьяны Петровны в полдень, как собирался. А пришел вовремя. Женя, видно, давно уже проснулась и скучала. Я увидел ее во дворе. Она сидела на коротком изрубленном бревне, около поленницы в глубине двора. Вначале и не узнал ее, подумал, что это какая-нибудь здешняя, деревенская девочка. Не узнал, может, потому, что солнце не светило, было пасмурно из-за обширной, стороной шедшей тучи. Женя была в светло-желтой кофте и светло-голубой юбке. Когда я вошел в калитку, она увидала меня, поднялась и через сырую дворовую лужайку побежала мне навстречу. — Доброе утро, — печально и светло улыбаясь, тихо сказала она и повисла у меня на руке. — Привет, привет! — остановился я. — Как самочувствие? Выспалась уже? — Да… Что-то заволновалась во сне и проснулась. Но спать не хочу больше. Ничуточки. — Тебе бы побегать, попрыгать, поскакать или искупаться, чтоб устала как чертенок. Вот тогда выспалась бы. — Костя, а знаете что!.. Скажите, а вы знаете, до железной дороги очень далеко? — Нет, километров пять. — Правда, ведь можно пойти пешком? — Тебе не разрешат. Ты слишком слаба. — Как мне хочется идти, идти но лесу или по лугам!.. Вы видели, сколько цветов в лесу? Пойдемте, Костя! Правда, я дойду! — Посмотрим. Если дождя не будет. — Да он уже был. В калитку быстро вошла Татьяна Петровна. В зеленом с белыми цветочками фартуке, полная, с заботой и старанием в самом облике, торопливо шла к нам, держа что-то в руках. — Ну-ка, на вот, примерь. — Подала она Жене синие сандалии. — Впору будут… Женя побежала к изрубленному бревну, где сидела. Села там, надела носки, сандалии. Вернулась к нам. — Ну подошли? — наклоняясь, опасливо спросила Татьяна Петровна. — Подошли, подошли! Вот и хорошо. Теперь доедешь. Скоро и машина прибудет. Тут близко. Они мигом управятся… — А мы пешком пойдем, — сказал я. — Ох, ну смотрите, — видно не имея обыкновения слишком настаивать на своем, примирилась Татьяна Петровна. — Пойдемте, хоть поешьте на дорогу. Мы отказались. Не хотели есть. Она быстро ушла в дом. Так и есть: скоро вернулась с сеткой, набитой всякой едой. — Нате на дорогу. — Татьяна Петровна, да когда же мы съедим все это? — засмеялся я. — Бери, бери! Будет охота — поедите. А нет, так все равно меня ругать не будете. Дома поедите. Мы вышли из ограды. — А ну-ка, стойте… Татьяна Петровна торопливо пошла вдоль оград. Через два-три двора остановилась. Там около чьих-то ворот стояла запряженная лошадь. Длинный пожилой мужчина в черном пиджаке и темно-синих брюках брал с телеги охапки свежескошенной травы и бросал за ограду. Рукой показывая на нас, Татьяна Петровна что-то все говорила ему, а он продолжал заниматься своим делом. Отвязал лошадь, подъехал к нам. Поздоровался. — Ну, вот и доедете, — подошла и довольно сказала Татьяна Петровна, — и я буду спокойна. Такая в общем-то обыкновенность, а Женя была счастлива. Я видел. Как же ей было интересно! Чти вдруг оказалось: на телеге поедем к железной дороге, сидя на траве. И повезет нас по лугам и через лес эта буланая, усыпанная охвостьями сена лошадка. А этот загорелый молчаливый мужчина в сапогах вроде бы сердито будет покрикивать на лошадку: «Но-о!.. Пошла!..» Я помог Жене взобраться на телегу. Она села посредине, в ворох привядшей травы. И, видно, боялась, что кто-то вдруг отменит все это… — А ты, паренек, садись с той стороны, — сказал мужчина. — Чтоб не переваливать… Что, поехали? — До свидания, детки! В гости приезжайте. Женя еще несколько раз крикнула «до свидания». А Татьяна Петровна, одной рукой держа фартук, стояла около своих ворот и махала нам вслед… И покатили мы, затарахтела телега. У края деревни выскочили откуда-то, звонко лая, две-три собачонки. Колеса мягко стучали по прибитой дождем пыли. Сзади от колес вверх летели и ложились вдоль двух белесых полосок свежего следа спрессованные пластинки земли. Скоро мы оказались в березовом лесу. Неторопливо спустились в низинку, поросшую густой травой, камышом и осокой. По деревянному мостку миновали тихий ручей. Стали подниматься вверх. Медленно, полого — все выше, выше… Быстро, вдруг вышло из-за тучи солнце. И все вокруг осветилось — ярко, до боли в глазах. Заискрилась вдоль дороги трава. Влажно и горячо засветились листья деревьев, по которым только что перед нами прошумел дождь. Березовый лес мало-помалу кончался. Все ясней открывались далекие, обширные пространства. Лишь там и сям посреди густых трав стояли одинокие и небольшими группами сосны, да кое-где живописные островки кустов. Ясно, далеко видны были густо-зеленые луга. А голубоватые лесистые холмы простирались до самого горизонта. — А что там синее? — спросил я. — Там озеро? — Где?.. Не-ет, это там лен, — ответил Иван Трофимович. — А там справа — пар. А за льном, там озимые будут. — А то что, белое? Будто цветущий сад? — Это гречиха цветет. Но-о!.. Пошла!.. Некоторое время ехали молча. — Ой, смотрите!.. — коснулась моего плеча Женя. Я обернулся. Когда она появилась? Радуга! — Какая красивая… — восторженно прошептала Женя. Великолепная широкая радуга повисла над лесом, яркая и чистая повисла, казалось, над всем миром и видна была отовсюду. Такое было ощущение, что вся земля была здесь, в пределах дальнего горизонта, и все люди жили на этой красивой земле, увенчанной великолепной высокой радугой. Было такое чувство, что все люди на минуту оторвались от своих дел и теперь, будучи в разных местах — но все в одно время! — стояли и глядели на это диво, которое не длится долго. И Иван Трофимович обернулся, несколько мгновений как бы оценивающе глядел на красно-желто-зелено-синюю дугу, поглядел так, будто она была особой приметой и принадлежностью его деревни, и коротко, убежденно сказал: — Радуга!.. Радость-отрада. А вон за вами, кажись, едут. Он свернул с дороги, остановил лошадь. Навстречу нам по прямому участку дороги мчалась врачебная машина. Не приостановившись, пронеслась мимо и укатила. — Эк их! — круто оборачиваясь вслед машине, удивленно воскликнул старик. — Неужели не признали они нас? — Подождем на обочине, — сказал я. — Может, вернутся. — Да что их на телеге ждать! Машина быстрая, догонит! Я кивнул на Женю. — Пусть посмотрит… Женя сидела на траве посреди телеги, повернувшись назад, к задним колесам. Положив подбородок в ладони, а локтями опершись на колени, задумчиво глядела на радугу. — Много красного цвету в радуге, — после недолгого молчания, как бы в назидание нам, сказал Иван Трофимович, — значит, скоро быть ветру. Женя, как будто этот вопрос давно и неотступно ее занимал, но она о нем забыла, а теперь вдруг вспомнила, обернулась и спросила: — А отчего бывает радуга? Я не знал, как ей ответить попроще, не отвлеченно. Не стал, не хотелось ей объяснять, что это солнечный спектр в пространстве дождевых капель. Поэтому я, как бы повторив слова Ивана Трофимовича, просто сказал: — Радуга — это радость солнца. — Радость солнца… Она и для радости людей, да? — настороженно спросила она, хотя в тоне ее голоса слышен был ответ, слышна была убежденность, что это именно так, но спросила, чтобы услышать мое подтверждение. — Я думаю, прежде всего для радости людей, раз люди видят радость солнца. У людей, когда они видят радугу, радость не меньше, чем у солнца. Потому что они видят радугу все вместе. Вот как мы втроем… И видят в одно время. Все в одно время. Вот идет дождь вдалеке… Когда идет дождь, все дождинки вместе, как самое чистое, живое зеркало, в которое глядится солнце. — Ой, волк!.. — вдруг взвизгнула и ухватилась за мое плечо Женя. — Да где волк?.. — содрогнулся от ее крайне неожиданного вскрика и спросил я. — Он же сюда бежит! — Да собака какая-то… — повернувшись, безразлично протянул Иван Трофимович. — Джек! Дуралей!.. — весело закричал я. Оттуда, где, как озеро, синел цветущий лен, напрямик по высокой траве несся Джек. Первым делом, сумасшедший от радости, обежал несколько раз вокруг нашей подводы. Я позвал его. Он вскочил к нам на телегу. Радостно хлопал по траве хвостом, взвизгивал, глаза его собачьи сияли! — Вы его знаете? — удивилась Женя. — А как ты думаешь, он меня знает? Нет, мы с ним» не делаем такой вид, что вовсе незнакомы. Эх ты, Джек, собака! — тряс я его за загривок. — И до чего ж ты всем надоел, до чего мешаешь! Да только не нам, правда, Женя? — Ой, ну ничего себе, правда!.. Даже с собакой поедем. Смотрите, ему за ухо цветок даже прицепился!.. — заливисто расхохоталась она. — Это репей. Не говори ему. КАК НИКОЛАЙ К ДЯДЕ КОЛЕ В ДЕРЕВНЮ ЕЗДИЛ Согласно воспоминаниям дело было так. Между прочим, жаль, конечно, что никаких научных протоколов не осталось. Да и кто бы их тогда, в той передряге, вел!.. А то бы можно было помараковать, посчитать, где-то и строгому анализу подвергнуть имевшие место факты, от которых, как ни крути, не отвертеться. Ибо было. Вот были бы протоколы, и умом можно бы пораскинуть, там, глядишь, и до самой сути этого природного явления удалось бы докопаться. А может, и до самого механизма. Как ни досадно, но, в общем, ни документов, ни настоящих свидетелей. Одни участники. Лица, как известно, заинтересованные. Хорошо, что еще они начисто все не забыли, а то бы поминай: что да как, да был ли, как говорится, мальчик. Был… Но все по порядку, месяц за месяцем, год за годом. Когда Николай Горобылин вскрикнул на кухне, его жена Алевтина сразу бросилась к нему на призывный крик. Хлоп мыло в корыто — и к нему: уж не опять ли что подобное? — Вот опять… — лицом еще пуще светлея, озадаченно проговорил Николай. Он стоял подле стола, держась за спинку стула. А на столе лежал южный фрукт — здоровенный гранат. — Ох, ну и беда!.. Опять, что ли, ничего не видел, как он тут оказался? Рассказывай!.. — как липучка пристала к мужу Алевтина, а сама слушать боится, но все же больше страха интересно ей, что да как, может, на этот раз понятно все станет. — Ну что я могу рассказать?.. — все-таки кое-как улыбаясь, начал Николай описывать очередной курьез-казус. — Сел я есть. Сама знаешь. Ну плюс ко всему луковицу взял. Только хотел ее раскожурить да разрезать, за ножом обернулся. Повернулся обратно — гляжу: вместо луковицы вот этот гранат лежит… — Коля, Коля, хватит, хватит! — на этот раз что-то сильно запужалась молодая жена. — Никакое это не чудо и сколько можно! Чем, скажи, расплачиваться в конце концов будем? С кем? Кто это тычет нам — счету нет! — Да-а-а… — сказал Николай и как ватный сел на стул. — Раз так поначалу везет, значит, крепко не повезет в дальнейшем. — «Везет»!.. Квартиру надо менять! — постановила Алевтина. — Вот и отвяжемся так. — Суеверная ты, Алевтина, — сказал Николай. — Разве дело в квартире! Возник пылкий разговор. Изрядно волнуясь, Николай Павлович гранат раскожурил, и они, беседуя за столом и теряясь в догадках, по бубке его съели. Он был настоящий. — Не надо было его есть, — ложась спать, сказала жена мужу. — К чему съели-то?.. — Но было уже поздно. И они совершили обмен квартиры. Они переехали на другую улицу. Очень далеко уехали, на край города. В большой крестовый дом с садом и приусадебными строениями. Подальше от греха. Потому что еще до граната в их семье то днем, то ночью изредка происходили, как выражалась Алевтина, «извороты той же масти», или, говоря словами самого Николая, «аналогичные случаи». А началось все осенью. Еще в прошлом году. Николай как-то в воскресенье собрался в лес за грибами или за ягодами (он давно хотел побольше нарвать крушины). И Алевтина засобиралась: «Я с тобой!» А он ей наотрез: «Нет, нет и нет!» Смазал черным кремом свои «лесные» сапожки, надел белую фуражку с околышем и айда в дремучие леса!.. Поехал, значит, он в лес с корзинкой и во всем стареньком. А поздно вечером вернулся с электрички во всем новом. Все старомодное, зато как с иголочки. Вроде бы тот же самый, серый, но теперь совсем новенький коверкотовый пиджак. Бостоновые со стрелками брюки. Приехал сильно уставший, при парчовом галстуке, в лакированных туфлях, мало что замечая. И хотя бы с той же пустой корзинкой, а то ведь с крокодиловым портфелем, в котором, может, чьи-то важные документы с печатями лежали. Он молчит, в глаза жене не глядит. Слегка ухмыляется. И она молчит — только губы у ней кривятся да подергиваются. Слова короткого не выговорит, сказать ничего не может. Снял он со своей головы чью-то зеленую велюровую шляпу, на олений рог повесил. Шнурки не развязавши, лакированные туфельки с ног сбросил. Раздевается. Спать, видите ли, захотел. Все, как есть, чужое, будто бы свое небрежно так скидывает… Спрашивает она у него скромно: — Это откуда же у тебя обновки такие, Коля?.. Где и как купил в воскресенье?.. — Где купил, — резко хмыкнул он, — там уже нет. Сам не знаю. Вот так ответ! Что теперь думать Алевтине? Тут она увидала, как у него на голове волосы слежаны — не от этой новой шляпы, а от его белой фуражки, которую она сколько лет уж любила и которая теперь неизвестно где находилась… Может, сам в кювет бросил, в грязь затоптал, чтобы и собаки не нашли. Как увидала она на голове у него след от фуражкиного околыша — и в слезы… Значит, вот-вот, совсем недавно, совершил это немыслимое дело ее Коленька! Должно быть, как стало красное солнышко садиться, как немножко потемнело в сыром, дремучем лесу, тут и пошел Коля к нему, к тому дядьке напрямик… А вроде такой тихий, смирный, пальцем никого не тронет… И будто поплыли перед Алевтиной картины да образы. И какие слова начал говорить Коленька в смерть перепуганному человеку. А как осторожно так стал портфель за ручку брать, хвататься за него, а тот пожилой слабый человек все пятится, крутится — портфель за спину прячет, казенные документы отдать боится. И как угрожать ему Коля стал — прямо будто слышит Алевтина эти слова своего мужа в смурном лесу на закате солнца… Так и глядела она на него, далекая от повседневных мечтаний своих. Глядит, а самой лес чудится и Коля с дядькой в нем. Пока злиться на него не стала. Тогда и дар речи к ней полностью вернулся. А он раздевается. Спать собрался. Переутомился, видите ли. Перенервничал в лесной глухомани. — Да разве об этом я мечтала, Коленька!.. — тихо плача, сказала она ему. А он ей и говорит, да так сказал, видно, на жаргоне, что она понять ничего не могла. Он говорит: — Без вины виноватый в грабеже не виноват. Глупая ты, Алевтина, совсем меня не знаешь! Одел меня кто-то в лесу… Вот и пойми, что он хотел сказать. Не знает она его, оказывается! Как жениха разодели его в лесу!.. Всю ночь Алевтина обо всем думала и об этих словах. А утром он ей подробно сказку рассказал, как все было. Только она ни одному его слову не поверила. Она ему свое, о чем догадывалась. А он свое. Так до последнего и отпирался, не признавался. Все отрицал. Ну стала она, конечно, в милицию собираться. Так он чуть не на коленях заупрашивал ее не ходить. Ведь, кроме одной волокиты, сколько чего может быть. Не виноват он ни в чем! Не допустит больше этого, что бы это ни было! А если она считает, что он такой мелкий поганец, который может совершить эдакое немыслимое дело над слабосильным интеллигентным человеком, которого сама же она и придумала, пусть идет. Только, значит, совсем она ему не верит, и он для нее ноль без палочки. — Ладно, — сказала вечером Алевтина. — Только чтоб духу от этих вещей здесь не было. Собери их и в трехдневный срок хозяину верни. Прощения у него попроси. Может, и простит он тебя. А не простит, ждать буду… Дальше. Уже зимой. Ну хотя бы взять тот случай с прачечной. В стирку белье понес. Приносит туда. Развернули, а в узле все чистое, глаженое… Да и потом чего только не бывало. Купят, бывало, ржаного хлеба к ухе, принесут домой, а хлеб белый-белый. Или вместо соли оказывается сахар. Тоже мало приятного. Вместо дрожжей… Да чего там говорить!.. Посреди многочисленных комнат то трояк валяется, то пятерка. Купюр никто не терял. Все деньги на месте, резинкой перетянуты (так бабкину привычку Алевтина в знак памяти сохраняла). А вот, пожалуйста, такие мелкие подачки, хотя в квартире ни души другой уже неделю не было. Так что мало-помалу чета Горобылиных все объяснять научилась. Пришлось. Никуда не денешься. Совсем безо всяких объяснений трудно было жить. Откуда трешка? Да, наверно, ветром в форточку занесло. И чего ни коснись с этими чудесами — «обмишулился», «везет», «ошиблась», «они сами напутали…». Поначалу, правда, и он и она про эти игры природы взялись людям рассказывать — соседям, на работе. Только с этой затеей Горобылины едва неприятностей себе не нажили. Не верят им люди, смеются их сказкам. Что смеялись — это бы ладно. Все равно Горобылиным, как про что очередное «такое» расскажут, легче было жить. Уж что-что, а от людей не скрывали, не таились со своим мелким счастьем. Да только скоро слушать их перестали: чудные какие-то Горобылины стали… Ну тут что? Тут жди — уж и сторониться их станут. Притихли Горобылины, приумолкли. «Об этом» больше никому ни слова. Наотрез отказался Николай и от своей заветной задней мысли: рассказать про эти игры природы одному знаменитому ученому. Не поехал. Только задумчивым стал. А когда, бывало, увидит на полу пару трешек, то лишь и знал твердил жене, успокаивал: «Поживем — увидим! Только ты не бойся, Аля. Я тебя в обиду никому не дам. Вот увидишь!» И она ему в этих жизненных испытаниях еще больше стала и верить и доверять. Вот после зимы и разыгралось это хотя и маловероятное, но очень видное и вполне правдоподобное событие. В конце мая жарким утром (опять в воскресенье) Николай пошел в амбарчик за велосипедом. Задумал Николай на велике съездить к дяде Коле в деревню; любил он эти марафоны через горы. Подходит к амбарчику и слышит — земля вздрагивает. А по натуре он горячий был. То да се тут, бах-тарарах, распахивает дверь. Влетает, растопырив кулакастые руки, в этот амбарчик на отшибе. Кругом щели, все здесь видно. Глядит он туда, глядит сюда — нет велика, нету нигде дяди Колиного именинного подарочка! А посредине тут темный конь бесится, на дыбы стать стремится, да крыша мешает. Хватает молодой Николай Павлович коня под уздцы, вывести его хочет, да дверь низка. Шибанул он кулаком по верхней перекладинке, сбил ее. Мотаясь под уздцами, вывел вороного коня во двор и, сам себя не помня — в конце концов сколько лет, сколько зим!.. — вскочил на него, верхом сел. Конь на задних копытах по двору пошел, а передними то к восходу, то к западу припадает — куда скакать не знает. Алевтина выбежала на крыльцо, увидала все это и с крыльца в обморок упала. А Николай, сидя без седла, держа коня боком (тот все круп заносил, скакать хотел), прогарцевал через весь город и поскакал дальше, к дяде Коле в деревню, откуда вернулся поздно ночью. И вот ровно через шесть дней (на седьмой, в воскресенье) с большим чемоданом приходит к Горобылиным их давний, старый друг-приятель Алик Фетюхин, которого они не видели не меньше трех лет и который являлся далеким, через какие-то там немыслимые колена, родственником Николая. Ну, тары-бары-растабары, здравствуйте, говорит он, вот приехал. Сели, конечно. И начинает Альберт Сидорович мало-помалу ввертывать. И не о чем-то там, про что всем известно, а именно про телепатию. Все смелее Алевтину начинает с ее пустыми бытовыми разговорами перебивать. Вот, дескать, все больше отставании приходится в науке наблюдать. Даже те, которые у себя дома беспрерывно копошатся и клохчут, не могут не видеть, как на научной ниве образуются пробелы и даже белые пятна, из-за которых не только ученым, но и многим простым людям краснеть приходится. (А сам уже, действительно, румяный сидит, жирными губами шлепает, Горобылиным почему-то ни о чем, кроме своей телепатии, слова не дает сказать.) Дальше беседа идет — еще больше смелеет он. Попивает да расписывает! Про телекинез разговор заводит. Один друг его, видите ли, усилием воли алюминиевые вилки гнет, карандаши ломает. Ну и так далее и пошел переливать. Потом замолчал, сидит улыбается, глаза и губы блестят, вопросительно на Николая смотрит. Горобылины понять ничего не могут, почему он такой взвинченный, что ожидает и вообще куда клонит, как говорят англосаксы. В итоге спрашивает он у Николая: — А ты знаешь, что такое телепортация? Может, и не слыхал даже?.. Николай, конечно, слыхал. Где-то в журнале читал. Поэтому спокойно отвечает: — Телепортация — это, по-моему, передача каких хочешь предметов на расстояние, допустим, при помощи азбуки Морзе. Или еще как-нибудь… — Ах вот оно что!.. — ядовито улыбаясь, говорит Алик и из-под ладони, сильно навалясь на спинку венского стула, глядит на Николая. — «Или еще как-нибудь!» Ну а у вас как тут: никаких чудес? Алевтина глядела, глядела на него, а потом безо всяких и говорит ему: — Было, Альберт Сидорович, одно чудо, да давно. Три года назад. Когда вы у нас, товарищ Фетюхин, четыреста семьдесят рублей в долг взяли да и уехали в Бобруйск. Как занегодовал тут Альберт: — А-а!.. Так, значит, это вы, бармалеи, телепортацией занимаетесь! Правильно, выходит, я догадался, кто мое состояние грабит!.. — и понес, и понес. — Да я бы ведь потом вам отдал! Просто, мне надо было побыстрей плоскодонку с мотором купить, чтобы на рыбалку или на охоту не хуже других ездить… А то я к своей «Ладушке» давно уж прицеп купил, но стоит он на колодках без дела… Значит, вот как науку использовать поднялась у вас рука! Тайком, выходит, решили очистить меня до нитки, да еще чтоб я должен вам остался? Ишь ради чего телепортацию вздумали применить!.. Тут Алевтина возьми да брякни: — Надо будет — еще применим! Ух, что тут было!.. Едва усадили его обратно на венский стул. Потом стали они разбираться, и почти все точка в точку совпало. Все как есть, плюс-минус два рубля. Оказывается, в тот же день утром, перед тем как Николаю Павловичу обнаружить гривастого коня, Алик Фетюхин (он в Бобруйске стал извозчиком работать, потому что его за хамство и за эпизоды беспробудного пьянства отовсюду уволили) на своей подводе вез с базы на склад гору ящиков с какими-то там богемскими сервизами. Ехал, ехал этот друг-приятель Горобылиных по своему Бобруйску, сидя сбоку на телеге. Сам себе жизнерадостные мотивы насвистывает, то на самолеты глядит, то на гору своих ящиков поглядывает, чтоб из-под веревки не упали. Только вдруг замечает: остановился что-то его возок. Как он заругается негромко, но крепко так. Замахнулся вожжами… Да тут глядит, глазам своим не верит, но все-таки хорошо видит, что в оглобли велосипед запряжен! Да аккуратно так, будто это и не велосипед, а, допустим, телок тщедушный. И все на ладу, ни один профессионал не придерется. И оглобли гужами крепко-накрепко к рулю притянуты, уж не слетят. И чересседельник именно через седло — точно, как полагается. Только что хвоста у велосипеда нету, а в хомуте шеи. Стыдно сказать, даже залюбовался Фетюхин в первую минуту, в восторг пришел: как все правильно и красиво! И не хотел — засмеялся от восхищения и профессиональной гордости. Но все-таки мигом пришел в себя. Что долго смеяться, когда не кто-нибудь, а как есть, сам в таком переплете оказался: до склада неблизко и от базы далеко. Оторопел он. Вокруг побежал. Растерялся, конечно, сказать стыдно… Что теперь делать? Сильно Клаву, завскладом, боялся. Никого больше не боялся. А ее боялся. Когда опомнился, перестал вокруг воза бегать. Догадался, что делать надо. Пока мало зевак собралось, полез через оглобли, сел на велосипед верхом. Из-за волнения кое-как сапогами педали нашел. Припечатал все-таки подошвы. Да крепко так. Взялся за руль — голова в хомут лезет. Тогда за хомут ухватился, повыше голову поднял и нажал на педали. Кое-как отбуксировал телегу в малолюдный переулок. Там, остывая от взмылков (разогнав гогочущих мальчишек, которые телегу толкали), велосипед распряг. Трое суток Фетюхин глаз не смыкал и сильно похудел. А на четвертую ночь пришла ему в голову одна неожиданная мысль. Стал он подсчитывать все эти убытки (у него о всех пропажах в блокноте было записано), и его осенило. Как оглушило. Да, вот кто занимается этим делом, строит ему эти козни! Николай Горобылин со своей женой-цыганкой — вот кто! Алевтина ему сказала: — Мы вам сочувствуем, Алик, что все так грубо получилось. — А вы, Алевтина, — говорит он, — конечно, красивая женщина, но мне от ваших утешений не легче. Я вон сколько потерял! — И ничего вы не потеряли, Алик. Вы просто все ответы нашли. — Ну да, нашел!.. А Клаве, завскладом нашей, кто, скажите, половину хрусталей вернет? Вы, конечно, ничего не знаете, куда богемские стаканы подевались? Эх, Клава, Клава!.. Ну да ладно! Помогу. Рожу отворачивать не стану. В беде не оставлю. Не плачь, родная, вдалеке! Теперь я точно знаю, как руку в твой склад запускают. Правильно ты мне все говорила, хотя о телепортации, конечно, никакого понятия не имеешь. И за что тебя так? Да ни за что… Такая замечательная женщина. Скромная. Приветливая. Пальцем никого не тронет. И в жизни везло! Только по лотерейкам сколько раз крупно выигрывала. А теперь распродавай очень и очень многое… Потому что с этой телепортацией к тебе не то что в душу — в хозяйство лезут! Твою же кровинку отбирают! По-научному, среди бела дня хрустальные стаканы из склада уже берут. Не выдержал Николай, захохотал: — Да какая телепортация может быть? Не дошла еще наука до этого. Может, через четыреста лет она будет. А то и через полтыщи! — А с велосипедом как вы меня осрамили?!. Завистливые вы и злые. Недобрые, мстительные. — Да не знаем мы, — смеется Николай Павлович, — как все получилось и почему! Просто чудеса какие-то. Да и только. И беды-то никакой. — А, так ты, Николай, оказывается, вовсе и не знаешь, что чудес на свете не бывает. Вон оно что!.. — с дальним прицелом удивился Фетюхин. — Перепуталось у тебя все в голове. Позабыл, несмышленыш, обо всем, чему на уроках физики тебя учили. Да только я не забыл! Запомни, я мужик рассудительный, крепкий. Ни в мякину, ни в чудеса не верю. Люблю твердую натуру. А людей трезвых, хотя и подвыпивших. Так что на чудо свалить не дам. Списать — не спишете. За рог решили меня взять. Нет, брат, шалишь. Рискуешь. Пикировать меня опасно. Я человек капризный. Ну а раз вы на меня научно решили двинуть, тогда наука на науку. Нос расшибу, а узнаю, как вы эту телепортацию применяете. А тогда посмотрим, у кого нервы крепче, поглядим, кто солидней с наукой подружился. — Вот и до свидания, Альберт Сидорович! — сказала Алевтина и стала убирать со стола. — Ученые и пусть вам объясняют, как да почему. Только у вас ничего не получится. — Это почему такая самоуверенность, интересно, у вас наблюдается? — надевая свою зеленую велюровую шляпу (которую ему подал Николай, потому что за окном стал накрапывать дождик), спросил Альберт Сидорович Фетюхин у Алевтины. — Потому что нам плоскодонку с мотором позарез не надо покупать. Коля на охоту пешком ходит, без моторов. А вы бы и без прицепа, который на култышках у вас стоит, могли бы на охоту ездить. — Сами вы на култышках ходите! — раскланялся Фетюхин с Горобылиными и, взявши свой крокодиловый портфель, спасибо сказал. За многие годы он добился встречи с многочисленными учеными самых разных наук. Но толку от них не добился. Только сам имел немало минут неловкости. «Парадокс с велосипедом», механизм, саму физико-химическую суть этого явления как следует объяснить ему ни один из них так и не смог. Видно, работали в смежных областях. А до «велосипедных парадоксов» да еще с примесью телепортации руки не доходили. (У всех время в обрез.) Все разговоры тут да около; все они, как сговорились, нажимали поговорить с ним «про жизнь». Но Алик не любил этого: «про науку так про науку, про жизнь так про жизнь». А не пустые разговоры про все сразу. Уходя с очередного собеседования, он обычно восклицал: «Эх, не под силу пока что хваленой науке раскусить этот орешек!» И всегда малость сожалел, что в свое время не пошел в научные круги сам. Может, что тогда и объяснил, если б вот так пришлось. И только один очень старый кибернетик (которому в те годы было уже где-то далеко за девяносто), то и дело будто грозя потолку длинным суставчатым пальцем да все почесывая этим пальцем темя совершенно безволосой головы, сказал слова, которые запомнились Алику, но тоже мало что объяснили ему: «Не забывайте никогда, молодой человек, что потенциальная энергия всякой обязанности, долга, просто нравственного побуждения способна переходить в самые разнообразные формы энергии кинетической! А это, прошу заметить, действие! Это уже очевидное явление. Следовательно, что?.. Следовательно, в жизненной сфере кое-какие чудеса вполне возможны. Вам, Альберт Сидорович, неслыханно повезло! Вы имели счастливую возможность наблюдать чрезвычайно редкий случай перехода одной формы движения материи в другую…» Эти слова, очевидно, потому именно Алику и запомнились, что престарелый ученый, рано утром провожая его к трамвайной остановке, только их (эту свою мысль) на разные лады и повторял. Очень и очень тепло распрощавшись со старым кибернетиком, он купил билет и в трамвае поехал домой. Выйдя вечером через заднюю дверь прицепного вагона, Альберт твердо себе сказал: «Все, Сидорович, хватит разбрасываться! Пора взяться за ум!..» И быстро пошел домой. Он шел все быстрей и быстрей, а потом побежал, потому что, пока ехал в трамвае, обдумал шесть статей, названия к которым его уставший мозг стал уже забывать. Никогда статей не писал, а тут шесть больших!.. Которые были (каждая в отдельности) направлены против Алевтины Горобылиной, против ее Николая, против старого кибернетика (на которого к вечеру он был уже зол), в защиту Клавы, в защиту телепатии… Он побежал домой еще быстрее, ибо как называлась шестая статья, уже почти забыл. Чтоб не запамятовать названия остальных, бежал все быстрее и повторял: «О старых кибернетиках, которые мякину выдают за чудеса», «О заслуживающем порицания применении телепортации цыганкой Алевтиной Горобылиной», «О Николае, который у ней под пятой», «О Клаве, которая стала козлом отпущения» и (вроде бы) «Об охотном и безохотном горении спичек (в эксперименте) и о бестрепетном предсказании лесных пожаров». СОЛНЕЧНЫЙ ЗАЙЧИК — Ну, рассказывайте, — войдя в комнату, сурово сказал врач и бесцеремонно раскрыл окно. Молодой и щупленький, в хрустящем халатике, он сразу же приятно всколыхнул в Хламорове густое сладковатое чувство мести: очень уж врач был ершист. — Я страдаю тяжким даром магнетического внушения, — подтягивая к дырявой, будто фанерная лопата, бороде ватное одеяло, сказал Хламоров. — Овладел недугом нежданно-негаданно… Когда-то был приглашен на помолвку. С утра все слушали жениха. К полудню он был уже невыносим. Ума палата, он знал все, начиная от высшей астрономии. Все гости, человек сорок, ждали, что же скажу я, ведь я когда-то дружил с невестой, да только как-то отошел в сторону… Но что я мог сказать, если эта лысина перед сговором прочитал всю энциклопедию! Он хотел затоптать мою гордость… Гости вздремнули и опять сели к столу. Ели весеннюю окрошку. И снова гремел жених. О пневматических челноках! Мне уже не хватало воздуха, а уйти было нельзя. Месть, только месть, сказал я себе. И во мне стала расти мечта. Я страшно сосредоточился и… Жених замолчал. Все удивленно перестали есть окрошку. А он сверкнул очами и сказал: «А теперь смотрите…» Взял у соседа (это был отец невесты) полную тарелку окрошки и вылил себе на голову. Страшное дело!.. Все окаменели — ну натуральный застольный спазм. (Как я был мелочен!) Когда жениха вытерли, я сказал, что виноват я. Все были поражены благородством, с каким я решился на очищающую ложь. Все сказали, чтоб я немедленно прекратил этот сладострастный поклеп на самого себя… — Я вас вылечу, — уверенно сказал врач. — Вы разлюбите свой милый недуг и все теплые радости, которые он вам приносил. А пока созерцайте облака… — Уходите, — сказал ему Хламоров. — Убегайте… Юноша побледнел, но убежать не успел… Он схватил одеяло и с дивной прытью стал гоняться за ошалевшими мухами. Хламоров достал из-под подушки часы и засек время. Сеанс длился тринадцать минут… Из окна дома, что высился за осенним сквером, кто-то наводил солнечного зайчика. «Майся, майся… — жмурился и мурлыкал Хламоров. — Этим меня не возьмешь…» Он вскочил, подбежал к телефону. Раздался робкий девичий голос: «Алло… Роберт?.. Я вас… знаю… Хотела забыть, да не могу. Спасите меня. Ну, прямо: знаете что?.. Давайте увидимся. Нет, правда! Завтра?.. Нет, через двенадцать дней, ладно?.. Ну, потому что тогда мне исполнится восемнадцать. А вы видели солнечный зайчик? Ой, правда?!. Это был мой. До завтра — по солнечному телеграфу! Зовут?.. Майя…» Ни одному ее слову Хламоров не поверил, но от волнения взмок. А вдруг все правда?.. И его затрясло. И запетлял он по комнате, беспрестанно бормоча: «Да какая разница: восемнадцать лет или семнадцать, если любовь!..» В эти счастливые минуты он не догадывался, что его любимый да утешающий дар измываться навеки погублен. Он снял со стены зеркало, поколебался… и тщательно стер с него пыль. СУДНАЯ НОЧЬ Соседи не виноваты, если что-нибудь увидят. Они ведь тоже выходят на улицу, хотя уже сумерки и почти не видно, как идет дым из труб. Собаки лают в синий вечер, и это хорошо слыхать. Был морозец. Они с вечера заметили, что у шурина какая-то возня во дворе. Возятся, возятся — и никак не видно, что такое. Шурин помаленьку ругается, а этот пыхтит!.. Думали, он пьяный с кем-нибудь. Но он не пил. Он был изобретатель, и это ему вредило. Недавно он изобрел ложкодержатель. Портативный, небольшой такой зажим, чтоб удобней держать ложку во время еды. Он насчет этого уже давно с Японией ведет переговоры. Он и с ЮНЕСКО переписывается. По их просьбе он изобрел ступку-самодувку-полуавтомат для особого молекулярного истолчения мела. Потому что нужно создать очень большие запасы тонко толченного мела, какого мельче быть не может и нигде нет. Потом они гурьбой вдвоем кое-как втолкались из сеней в комнаты. Так что дверь перед ними была открыта до тех пор, пока жена не закричала, чтоб он не выстужал дом. Трамвай по соседней улице прогромыхал как раз перед этим, и это мешало детям спать. Он изобретает только из подручных материалов, что есть в кладовке, на чердаке, в сарайке и в подполе. Это принцип. У него дома одной только проволоки скопилось что-то около двадцати двух тонн. Разумеется, он не наш шурин. Он шурин одного близкого друга и работает лаборантом. Но ночью, в три часа ночи он в растянутом свитере прибежал к тестю. И стал будить этот большой дом. Стал трогать ворота, гудеть ими. Тесть по ночам курил. Он ночью не спал, а думал. И вот в стеклянной глубине он оттопырил занавеску. — Кто там? — спросил он этого шурина через тройные рамы. Его освещала луна, и шурин по губам догадался, о чем тесть разговаривает с ним. — Я, не видишь! — размахнул шурин руками. Тесть, глядя снизу на высокую луну (хотя через тройные стекла расслышать его слова и невозможно было), сказал: — Глаза светом забило — не вижу, что ты говоришь. Шурин достал из кармана трояковыпуклое зеркало и дважды отраженный свет направил себе на лицо. — Впусти! — крикнул он в голубые глазки и, чтоб тесть не обиделся, поддерживал на себе отраженный свет. — Говорил тебе: давай слуховое окно высверлю. Легче бы собеседовать было. — Чтоб дыму напустил? — побегал тесть губами и за тройными стеклами засмеялся без звуков. Тесть его изобретений не признавал и по ночам в дом не впускал. У него была своя жизнь. На всю улицу шурин крикнул: — Я что-то изобрел и сам не пойму! Помогите связать! — А как называется? — спросил тесть. — Лошадиная сила! — на всю улицу закричал шурин. — Меня из дому гонит, детям есть не дает, а жене спать. Приходите. С деверем, со свекровью и с зятем. А я к свояку схожу, он математику знает. — Иди. Придем. — Тесть беззубо засмеялся и опустил занавеску. Ему надо было найти валенки. Да галоши к ним. Да еще полночи зятя будить, который, может, и не проснется. Шурин ждал их около дома. Под высокой луной топтался у калитки, хрустел снегом. Потом жена вынесла ему от соседей коричневый полушубок, лишь бы он в этом свитере не застудил свои внутренние органы. Чтоб изобрести лошадиную силу, шурину потребовалось девять фунтов авиационной резины, бобровый рукав, три дубовые доски, полтора квадратных метра сыромятной кожи и одна пластмассовая рессора. Ну и по мелочам: батарейка, клей и одно сопротивление, а также дратва, немного жести и консультация у свояка. Вот и все. За три недели он эту лошилу, как он ее ласково называл, сшил и склеил. Она была похожа на хлебный батон с четырьмя руколапами — две руколапы для рук, а две для ног, — ростом с первоклассника и весила сорок четыре килограмма и все это время набиралась сил, и шурин не знал, станет ли она работать. А вчера с женой они ее засунули во влажный мешок и вынесли в чуланку. И вот сегодня вечером она порвала мерзлый мешок, ворвалась в комнаты и начала кататься по полу, горшки передвигать, на детей фыркать, жену трогать. Потом выбежала во двор и куда попало разбросала сугробы. И пока в синих сумерках лаяли собаки, шурин с ней часа два провозился во дворе, потому что у него было меньше силы, чем у этой лошилы, а в ней была как раз одна лошадиная сила. Он очень боялся позора перед соседями и поэтому так отчаянно отбирал у ней деревянную лопату. Теперь, стоя у калитки, шурин видел, как она среди ночи будто человек ходит по подоконнику и свечными своими глазками вглядывается в темноту. Этого он не боялся. Он боялся, что она разобьет окно и простудит детей. Он абсолютно забыл, что все его дети давно у соседей. Четверо шли с горы, и тени их были черней, чем они сами. — Замерз небось! — подошедши, сказал тесть. — Ну пойдем в дом! Будем выяснять. Они пошли и вошли, а шурин что-то замешкался, задержался в сенях. Когда же он открыл дверь, ему в нос шибануло сыромятное зловоние. Он ухватился за косяк. Родственников нигде тут не было. Как потом выяснилось, они были в другой комнате — тесть вязал узел для петли, свекровь колдовала и молилась, свояк глубоко задумался, а зять ничего не делал. Лошила спрыгнула с подоконника да так остервенело потолкала шурина в дверь, что он упал все-таки в комнату, а она сама вывалилась в сени, но тут же вскочила сюда и шурина выпихнула. Он дверь приоткрыл и сквозь едучее зловоние видел, как дошила стаскивает на стол все остальное в кучу: тарелки, хлеб, еду, горшки и все. Она работала очень быстро. Из подпола вытащила бочонок с капустой и этой квашеной капустой и огурцами набила унитаз до отказу и дернула за цепочку. В два счета опять вытолкала шурина, потому что он уже стоял было около унитаза, убивался в недоумении и шептал какие-то разные слова. Теперь же он тихо находился в темных сенях. Тут родственники гурьбой пробежали через зловонную комнату не дыша и зажимая рты, волоча уже бессознательную свекровь. Они с улицы облепили окна и наблюдали. Шурин примкнул к ним. Лошила махом сгребла со стола всю посуду и яства — и прямо в угол. Побежала на кухню и вернулась с точильным камнем и кухонным ножом (этот ужасный нож шурин сделал из полуметрового напильника) и стала его точить, сидя посередь стола. Но точила недолго. Бросила все на стол. Вывернула из патрона, висевшего над столом, лампочку и принялась в него, в патрон, впихивать сырого окуня. — Что такое! Что такое! — сильно стуча по раме, с улицы закричал свояк. — Это неправильно! Я же знаю! — Он, очевидно, терял рассудок, хотя и неплохо разбирался в математике. Другая лампочка погасла. Произошло замыкание, и во всем доме стемнело. Только над столом в темной комнате двумя снопами взлетали искры — дошила о камень точила нож! Наблюдатели за окном задрожали. — Ей-богу, нечистая сила, — сказала свекровь. — Изобрел-то ты ее зачем? — строго спросил тесть. — Ну-ка говори! Отвечай! — Как зачем! — начал ругаться шурин. — Чтоб мясорубку крутила, полы мыла. Думаешь, дрова колоть у меня время есть? А вы, свекровь, отсталый человек, должны знать, что это научный аппарат, а не чертовщина! У меня же про нее схема есть. А как же! — Кипятком ошпарить — вот и схема! И мученью конец! — вскипятилась свекровь. — Господи! Господи! — забормотал свояк. — А какую ты программу, программу-то какую в нее вложил? А-а?.. Но кого-то она погубит. Погубит! Погубит!.. — Какая программа! Кибернетики — минимум. Обучал ее по домашнему хозяйству маленько, вот и все… И вся программа. Громыхая дверьми, лошила вылетела на улицу. С блистающим ножом в руколапе, кутаясь в одеяло. Трижды, тяжело и часто вздыхая, обежала вокруг дома. Родственники пристыли к стене. Поискав и не найдя, лошила бесцельно, как сторож, стала бродить по двору. Изредка ножом врубалась в штакетник, кромсая досочки. А то неподвижно, долго таращилась на лупу. И тут тестя как дернуло. Он подкрался и набросил на нее свою петлю. Когда же канат хорошо натянулся, лошила круто повернулась и рубанула по канату страшным ножом. И перерубила. Тесть упал. А она спокойно пробежала мимо него и воткнула ужасное оружие свояку в мякоть! — За что! — заревел тот, грудью прижимаясь к стене. — Я же в расчетах помогал!.. — И он побежал в клинику и добежал вовремя, потому что все было хорошо. И остальные разбежались кто куда. А дошила носилась по соседским дворам, фыркала, собак ножом пугала и этим же ножом по дверям и воротам стучала. Получилось столько гаму и переполоху, что все люди не выспались. Многие в нее стреляли и с дубьем бегали, но не поймали. Или она где в сугробе спряталась, или убежала в Невинномыслый лес — неизвестно. Она до сих пор пакостит. И хитрой стала — дальше некуда. И ее никак не поймать, потому что она из резины, досок и сыромяты и поэтому не боится магнитного поля. На днях шурин сам пострадал. Он рано утром пошел за своим полуавтоматом для снятия кожицы с мандаринов. К одному другу, который им кой-какие копии снимал. И вот на рассвете дошила перевстретила его в заметенном переулочке. Шурин сперва подумал, что это там какая-нибудь анахроническая бабка в зипуне. Ведет козлика на поводке… Да только этот козлик так его, упавшего, бодал! Так рогами пинал! А он кричал в утреннем свете. Он так кричал, так кричал! И сквозь крики, катаясь в сугробе, видел, что на другом конце переулочка не хрычовка в зипунке подпрыгивает, а лошила! С ножки на ножку перескакивает, будто замерзла, а сама радуется, руколапками по бокам себя хлопает! Невыносимо стало. Поэтому шурин ночами не спит, книги зубрит: он хочет изобрести и построить семьсот тридцать семь маленьких таких джоулей, чтоб они могли порыскать, найти лошилу и с ним схватить ее. Или надо побыстрей изобрести что-то такое, которое хитрей лошилы и может вступить с ней в переговоры.